Выбрать главу

Андрон прогудел:

— Штоб в законности все было, а то старшина опять погонит…

Секретарь вырвал полу из Зотиковых рук.

— Вот дурачье! Канцеляристу про сие знать надобно, — и, отпихнув носком Зотика, убежал в контору.

Зотик поднялся, тяжело замотав головой, и обернул к брату осунувшееся лицо с открытым, перекошенным ртом.

— Чо и делать теперя?

Андрон, свеся длинные руки, прогудел;

— Ждать надоть. Когда все по законности получим, тогда пойдем.

Зотик забил себя в грудь кулаками:

— Этак ведь Сеньча-то Кукорев… Прирежет ведь!.. О-ох!

Андрон поднял глаза к небу:

— Можа, ишо спиной-то помается. А нам покеда бумажки разыщут… И в законности, значит, на пашню.

Он почти молитвенно проговорил последнее слово.

Оба замолчали, так и стоя без шапок. Ветер путал их жесткие волосы. Взгляды их встретились. В них не было прячущегося смущения сообщников, только туманило глаза извечной земляной тоской. Оба нахлобучили шапчонки и медленно сошли с крыльца. Когда промерзлые их лапти протаптывали тропку на гору, к крепкой избе Катьки-шинкарки, в мастеровой избе садились обедать.

Сеньча Кукорев вдруг выставил с полатей свалявшуюся голову, отыскивая кого-то горящими глазами.

— Марей! А Ма-рей! Подь сюды!

Перегнувшись вбок, он сверлил глазами темные оспины Мареева лица. Говорил повелительно и строго:

— Игде Шушины-то? Игде хоронятся? беспременно разыщи, следи… Двое дён даю! Встану вскорости… Все мы встанем вскорости… А ты разыщи… Слышь?

— Ладно.

Деньги, которые получили братья Шушины из рук гауптвахтенного каптера, ушли целиком в цепкие руки Катьки-шинкарки: за ночлег, за харчи и самокурку. Крепкая самокурка у Катьки толстопятой.

Катька увидела, что деньги у мужиков уже на исходе, и начала ворчать:

— Подите-ка к лешему! Пять дён лавки у меня протираете, вшей разводите…

С утра Зотик с Андроном отправлялись к белоколонному крыльцу заводской конторы. Их гнали. Они прятались за колоннами крыльца, чтобы потом прошмыгнуть в теплый коридор, хватать за фалды канцеляристов и молить, глотая скупые, болью сердца выжатые слезы: «И-и, барин, ми-и-лай, нам бы бумажку… По законности надобно изладить…»

Бумажка затерялась. Ее и не искал никто.

К вечеру главный секретарь, грозно морща бритый подбородок, топал ногами на них в пустом уже коридоре. Их выследили тут сторожа.

— Что сие означать должно? А? Сию секунду прочь!

Зотик, одурманенный тоской и страхом, упал на колени и униженно обнимал ноги секретаря:

— Батюшка-а, родно-ой! Нам бы по законности… уйтить…

Андрон, закрыв глаза, самозабвенно бил себя в грудь:

— Уйтить… к пашне!

Секретарь брезгливо убрал ногу в начищенном башмаке с бронзовыми пряжками, набил ноздрю табаком и грозно крикнул сторожам:

— Гоните! В шею!

Выброшенные на мороз братья медленно поднялись, не глядя друг другу в глаза, и понуро пошли к мосту.

Вдруг невидимая сила сдавила им плечи и ударила в голову. Шушины упали в снег. Перед ними стоял Сеньча Кукорев, а рядом с ним — закрывшие собой весь мир, неумолимые люди, исполосованные спины которых невозможно выгнать из памяти даже крепкой водкой Катькиного шинка.

Зотик глянул на Сеньчу и замер. А Сеньча, сверкая глазами, сдавленно шепнул Зотику:

— Ш-ш! Пикни, — и вот тебе.

И Сеньча замахнулся ножом.

Кто-то отдернул руки Зотика и Андрона назад, и теплая из чьего-то кармана веревка шустрой змеей оплела, обожгла руки.

Сеньча подтолкнул их в спину:

— Ну, ходи, ходи!

А Зотику дунул в ухо:

— Ты — меня, а теперь я — тебя…

В сизом небе тяжело клубился и медленно плыл черный едкий дым завода барнаульского. Длинно взвизгивала лесопилка; как бешеный рев зверя, разносила свой скрежет и вой шлифовальная фабрика. На мосту кто-то бранился, а другой отвечал ему звонким хохотом.

Зотик подумал сонно:

«Верно, пьяные орут».

И сразу будто потухла его мысль, когда, подтолкнутый сзади, он упал в яму, стукнувшись больно лбом о голову Андрона. Остро, последним напряжением воли, почуял под ногами пустоту свежевырытой ямы для них, братьев Шушиных — Зотика и Андрона, у которых такая жирная пашня, как пух, пашня за родной им теперь сибирской деревней.

Зотик потянулся к Сеньче, прямому и черному, молчаливо раздававшему лопаты:

— Семен… Чо ты хошь с на-ами? Темные мы, подневольные… Братцы, пожалейте!.. Бабы у нас тамо… Пашня!

Андрон низким, угасающим шепотом:

— Братцы!.. Семе-ен… прости… значит… прости!.. Неволя наша… Чем хошь ублаготворим…

На краю ямы все молчали.

Сеньча вдруг нагнулся и в разинутые для новой мольбы рты братьев Шушиных сунул тряпичные кляпы.

И братья Шушины сквозь сонный, страшный звон услышали последние звуки жизни:

— Чо баять-то с вами долго? Сами все знаете… Пошто противу всех пошли? Над нами тож неволя… А вы вредны пиявицы, — вам не жить!..

Зотик зажмурился от блеска стали в пальцах Сеньчи. Кольнуло в горло, и Зотик захлебнулся в потоке горячей крови.

Андрон же не видел, кто его ударил в шею, как не видел он и не помнил лица того, над кем, дрожа и ледяно потея, заносил розгу в экзекуционной гауптвахте завода.

Яму заложили плахами, завалили землей, крепко затоптали. Набросали сугроб.

Сеньча, щурясь на белый серп луны, прорезающий обрывки туч, сплюнул, вытер еще раз ножик о снег, обмыл снегом руки, затоптал кровь под ногами.

— Теперя их до самой теплыни не разыскать. Айда, робя, к Катьке! Я шапку обеднюшню продал седни, так угощаю…

— Айда!

Шинок на горе, над прудом. Большая у Катьки изба, длинная, как сарай. Сквозь щели запертых ставней скупо брызжет свет на снега. Во второй комнате гуляли. В первой же было пусто. Тут же стояла и стойка со штофами.

В углу криво висела коричневая дощечка иконки. На одной стене засиженный мухами раскрашенный лист — «Хождение игумена Даниила по святым местам». Между окнами, повыше, над головами, выцветший донельзя лист с изображением царицы Екатерины в синем платье с большой головой в короне и пышной грудью с пятнами орденов. Портрет был давно обсижен мухами и достался Катьке в наследство от отца-кабатчика вместе со всем прочим.

Самое свежее на портрете была кривая надпись углем от угла до угла: «а ежлиб Емельян Иваныч до нее дошел, он бы ей показал знатно».

Катька грамоте не знала. А люди в шинок заходили всякие.

Сеньча, садясь за стол, спросил:

— Кто этта гулят-то у тебя?

— Не знаю, каки-то торговые.

Молодой мастеровой, чернявый, как цыган, покачал головой:

— Пускашь кого попало. Прирежут вот…

Катька повела круглыми плечами.

— Пошто-о? Меня, брат, все знают… У меня о каких хошь делах могешь баять… Окромя меня, куды пойдешь? Кто был у меня, что баял — никто не проведает, я — могила. Мне на всех плевать, самой жить бы любо, а кажный живи, как хошь.

Самокурка у Катьки была огневая, привозили би-катунские мужики. Мастеровые пили жадно, широко раскрывая жарко дышащие рты.

Опрокидывая в рот жестяную чарочку, Сеньча крякнул, обжигая горло и весело крутя головой:

— У-ух, крепка!

Закусывали большими ломтями ржаных пирогов с квашеной капустой.

— Э-эх, пирожище-то-о!

Катька, мягко топая толстопятыми ногами, подкладывала куски.

— Ешьте, ешьте! У меня печь большущая, пирогов напечено вдоволь.

— Тебя самое в этаку печь можно.

— Заж-жарить!

— То-то жиру-то бы потекло-о!

Катька притворно сердилась: хмурила густые брови, узенький мясистый лоб, ежилась круглыми плечами, как большая, сытая, лукавая кошка.

— Охальники-и! Стыдобушки на вас нету-у!

Вино тонкой огненной струйкой текло в жилах.

Разогревало, размягчало усталый зуд мускулов, рождало радужные туманы в голове, путало легкие, смешливые мысли, певуче постукивало в висках. Вместо постылого шума заводского — Катькин раскатистый смех, прыгающие Катькины плечи, плутовские искристые Катькины глаза.