В кабинете своем конторском по пестрому персидскому ковру (подарок канцелярии царицы Екатерины) большими шагами выхаживал Гаврила Семеныч. На диване, неудобно поджимая худые ноги в лосинах и высоких сапогах, сидел немолодой офицер, впалогрудый, жидковолосый, с лысиной на макушке, вида неудачливого и незначительного.
Гаврила Семеныч обидчиво-величественным мановением руки указывал на портреты в золоченых рамах по стенам, откуда с полотен глядели: суровое лицо пышноволосого Петра I, вытаращенные глаза корявой Анны, круглобровое красивое лицо Елизаветы, полупьяная улыбка Петра Федоровича, сладко-задумчивое с колющей улыбкой лицо Екатерины, а с последнего новенького полотна — холодный, водянисто-голубой взгляд здравствующего Павла I.
— Стыдно мне перед сими, наисвященными для дворянина изображениями, за вас стыдно, милостивый государь мой! Ужель вы, дворянин, поручик батальона Колывано-Воскресенского, не могли достойно уследить во время караула вашего за поведением мастерового люда? Ужель вы низких его повадок не знаете?
Офицер, бледнея от злости и унижения, начал торопливо, скрипучим голосом:
— Ваше превосходительство… я сие знал-с… сие, то есть повадки мастеровщины, но я считал, что настроение их… э… в субботу было спокойное. Я встретил на плотине небольшую толпу мастеровых, кои отдали мне поклон, ответив на вопрос мой, что идут в церковь…
Гаврила Семеныч, бесцеремонно тыкая ему в лицо протабаченным пальцем, зло расхохотался:
— Так, божуся, вы их и встретили, ваше благородие, их, их! Они за дурость вашу отменно были вам благодарны!
Начальник затопал о ковер.
— Вы… понимаете, кой вред ротозейством своим вы всей нашей карьере приносите? Кабинет его величества потребует с нас отчетности жестокой, по какой причине бегство у нас учиняется ежегодно? Единственное спасение наше в крепчайшей, мил… сдарь, в крепчайшей субординации и мерах пресечения… Внушением влиять мы пробовали, ответим мы кабинету, но сие не помогло и… Значит, военное наблюдение никуда не годится… Также и нам ответят… Значит, так, так, миле… дарь? Молчите? Вы за все происшествие во время дежурного караула ответственны, да-да-с! Двадцать пять мастеровых, в числе коих и моего крепостного раба, глупо, по-бараньи глупо, с открытым ртом… вы изволили выпустить из пределов Барнаула! Вы… зря полевое довольство получать изволите [38]. А? Я чаю, вы обязанности свои в сем златоносном месте понимать должны без ошибки… и точно! Точно!
Офицер, едва дыша, начал было:
— Я думал, ваше превосходительство…
Гаврила Семеныч ощерился, собирая бритые щеки в грубые складки.
— Молчать! Что вы думать можете? Молите всех святых, дабы не попасть под суд… Мо-олчать!.. Пишите рапорт с изложением мотивов сего позорного непорядка.
Он круто остановился, подрыгивая тощей икрой в белом чулке, и минуту спустя спросил уже сдержанней:
— Солдат допрашивали?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну?
— Божбой и всяческой клятвой отрицают свою прикосновенность к сему.
Рассекая воздух костистым пальцем, Гаврила Семеныч сказал, хмуро супясь:
— Они прикосновенны!.. Прикосновенны!.. Они сообщники беглых. Поняли?.. В назидание другим… и… в оправдание вам, ваше благородие, достойны они шпицрутенов! Они должны быть прикосновенны, понимаете вы, милс… дарь мой, сколь дворянское сословие друг другу может содействие оказать?
Офицер понял. Его впалогрудая фигура выпрямилась. в глаза возвращался блеск, а рыжеватые бачки возле оттопыренных ушей подергивало от широко расползающейся почтительной и благодарной улыбки.
За десятки же верст от главного узла «златоносного места» поднимались вверх по Бие новые беглецы. Гребли шибко, сторожливо щуря глаза, и острым взглядом охватывали речную даль и берега. На заре высадились у нагорного глухого поселка. Дрожа от усталости и радостного возбуждения, поднялись каменистой тропой на зеленое яркое взгорье, каких много по веселой реке Бие.
Дело о девках
В Орехове баб зовут по именам мужей: Мареиха, Сергеиха, Петреиха… Ореховские мужики, как и многие другие, бывают дома — случаются такие года — как желанные гости. Конечно, потому на ба́бье, вдовье при живом муже житье ложится имя мужа, как на главу семейства.
Мареиха просыпалась всегда раным-рано. Спешно ополаскивала сморщенное лицо из глиняной носатки, что висела возле крыльца, торопливо крестила давно высохшую на мужичьей работе грудь и шла на сеновал будить девок.
Она ударила жилистым локтем в скрипучую дверь и крикнула:
— Ну-ка-ась! Девки! Вставайте!
За дверью не отозвались. Спали, видно, девки крепко. Мареиха, осердясь, забила кулаками в дверь:
— Вот подлые, прости господи. Вста-ва-ать, чертовки!
Сонный Ксюткин голос протянул сквозь зевок:
— Ну-ну-у… Не реви-и… А-а-а…
— Вставай, ленивушша! Я пойду корове пойла дам. А ты пойди квашню помеси.
Ксюта вяло подняла с пахучего сена свое отяжелевшее тело. Крепко спала, без снов, и просыпаться было все труднее — так бы вот лежала долго, закинув руки на мягком сене, и смотрела бы на голубой клок неба в оконце на крыше, но мать, неугомонная, придет и стащит еще с лесенки.
— Он, ой, — торопливо шепнула Ксюта, разглаживая расползшиеся вширь бока. С сожалеющим вздохом оглядела себя: живот стал тугой, как кочан осенний, выпятился вперед, вздуло груди, а вчера в ручье солнечном видела Ксюта отражение своего лица с отекшими щеками и поблекшим румянцем. Глядя на свой высокий живот, прошептала раздумчиво:
— Видно, парня рожу.
Она совестилась матери и потому с утра туго-натуго обертывала вокруг себя полотенце, морщась от боли и жалобно охая. Но крепче всего Ксюту тревожила мысль: вдруг поп приедет скоро. Ездят больше попы из Бийска, горластые, жадные до сборов. И страшнее всего — за «грех» заставят деньги платить. А откуда их возьмешь, деньги-то? Только бы поп дольше не приехал.
Ксюта встряхнула толстой свалявшейся косой, отгоняя тревожные мысли. Затянулась полотенцем, потом тихонько начала спускаться с лесенки.
Мареиха вышла за плетень на поскотину, где две круглобокие большемордые коровы замычали ей навстречу.
Старуха поставила подойник и хотела было взяться за розовые набухшие коровьи соски, как вдруг увидела на пригорке у леса яркое пятно — это бежала по тропке младшая дочка Феня. Мать мигом узнала ее синий сарафан с красными полосами на подоле.
Мареиха пожевала губами, нахмурила седые брови и сердито дернула вымя.
— Пог-годи, я те зада-ам… Ишь… в новехоньку празднишну одежу вздумала оболокнуться, — нанося!
Девок своих Мареиха никогда не стесняла. К вечеру, как только поползут тени от крыш по дороге, девки кончали работу по дому и шли вместе с другими на берег Бии, где на высоком нагорье шумит кедровыми верхушками густой пахучий бор. Ничего удивительного не было в том, что Феня домой вернулась на утре, Мареиху рассердило, что дочь надела новый сарафан — дочь не должна была трепать по лесу плоды долгой любовной старухиной работы на тряских «краснах» в углу низкой избы.
Феня шла домой задами. Уже слышны были ее шаги между кустами и хруст веток под тяжелым, плотным подолом синей полушерстины.
Еле успела Феня перелезть через плетень, как старуха сгребла у нее с головы платок.
— Чо… пакостница-а?.. богата стала? Кто по лесам празднншну одежу таскат? Кто-о? А для чо бусы надела?
У Мареихи бешено заколотилось сердце от обиды, она дала дочери такого подзатыльника, что Федосья еле-еле устояла на ногах.
Опомнясь, дочь гневно сверкнула темно-карими глазами, поправила заветную драгоценность — мелкие стеклянные бусы на шее — и крикнула звенящим слезами голосом:
— Пока молода да ядрена — вот и праздничай… До твоего доживешь, так ниче не надобно… Чай, я с бережью ношу… Работай, словно кобыла, да ишо и гульнуть нельзя… Тятя так жалобей тебя, чует, как у младости сердце горит… А ты… словно пень-колода!..
38
Военные власти Колывано-Воскресенских заводов, в качестве всегда готовой силы для подавления «мятежей и бунтов» в этой царской колонии, получали жалование, как на поле военных действий.