Выбрать главу

Феня дернула плечами и пошла сердито к крыльцу. Мареиха махнула рукой: востроязыка девка, не рад что свяжешься. Да ведь и то, у девок слободских, как придут настоящие года, так и горе: и выдал бы замуж, а работа как? В свекрову семью прибыль, а от своей убыль горькая.

Мареиха полезла руками под брюхо коровы. Привычно тянули пальцы тугое вымя. Певуче цыркало молоко в подойник.

Солнце поднялось выше над нагорными лугами, припекало спину, и старые кости будто выпрямлялись от тепла.

Доила тетка Мареиха не торопясь и по привычке давней говорила сама с собой:

— И пошто ты незадачливый такой, старик, а? Вон люди, которые с передыхом работают… Повозит уголь куда, бревна и опять, глядишь, дома… А вот ты, Мареюшко, всее-то зимыньку да и весну прихватил… Уж так бы оно лучше было все: помытарил бы, помытарил, да и опять дома, хоть бы на малый срок… А тут вот управляйся одни, бабьей силой… Ох, старик, старик! Поди, обовшивел весь, грязной, рубахи некому помыть… Живем, Мареюшко, тяготу маем, когда и конец…

Молоко тоненькой струйкой текло в подойник. Корова стояла тихо, будто слушая привычные утренние жалобы. Старуха же качала головой в линялом ветхом повойнике и изливала душу в утренней тишине.

Со двора закричала резко Феня:

— Мамынька! Беги сюда, с Ксюткой неладно-о!

Старуха схватила подойник и побежала в избу.

Возле лавки лежала на боку Ксюта. Она не успела домесить квашню, как тяжело упала на бок, подвернув под себя босую ногу. Размоталось полотенце, под которым Ксюта спрятала тело, несущее в себе новую жизнь.

Старуха сжала губы:

— Туды ж, как люди!

Сдернула тряпицу с пучков дикой мяты в углу, выдернула один пучок, смяла, натерла себе ладони и крепко прижала их к носу Ксюты. Без злобы и удивления глядела на большой дочернин живот, на синяки под глазами. Спокойно и сурово держала голову со спутанной косой на коленях и терла ладонью под носом.

— Ну-ну!.. Будя-я! Вставай, девка, очухайся!

Ксюта чихнула и открыла осоловелые, тусклые глаза. Вмиг опомнилась, вспыхнула, жалко улыбнулась, закрыв себя руками.

Старуха обернула голову к Федосье.

— Выдь-ко. Выдь. Ну!

Феня вышла.

Мареиха молча подняла большое, тучное тело Ксюты и хмуро сказала:

— Подь, отлежися.

Ксюта громко сглотнула слезы.

— Мамонька-а… грешна-а…

Старуха присела на край кровати.

— Кто бает — не грешна? Доброго, девка, мало. Неужто, думаешь, я брюхов-то твоих не вижу? А? Давно вижу. Гляди, скоро опрастываться надо. Кто дал? От Ивана, поди?

Дочь ответила еле слышно:

— От кого же ишо?

— Чо Иван-то бает?

Ксюта блеснула глазами.

— А чо? Ра-ад! Бает: мальчонку приноси, работника будем растить…

Старуха вдруг вскипела:

— Ишь ты! Кому этта работник-от? Ивану? Чай, твое брюхо выносило, так и наш парень, а не Иванов! Годкам к десяти могет лошаденку в поле свести, коров попасти… К шашнадцати годкам, глядишь, в наряд заместо деда поедет… Отдохнет тогда Мареюшко. Ужли до седьмого десятку Марею не дожить? До-живе-ет! Господь с им, уезживают ево, а все старик крепок… Гляди, Ксюта, нам тоже парня надо, деду помощника…

— Слышь, а как Иван себе сыночка запросит?

— О… о… Кукиш ему на сковороде покажу!.. Наш хлеб ешь, а не Иванов…

Стояла за окном нежащая вешняя теплынь. Обе женщины глядели рассеянно на сияющие перья мелких облаков в голубом небе и вели тихий разговор о будущем ребенке.

На сеновале же металась Феня. Ломала сильные смуглые пальцы, зарываясь головой в сено, стонала, вздыхала прерывисто:

— О-о… батюшки! Горемышная!..

Сегодня впервые не Лешка удерживал ее в кедровом бору, а она, Феня, певунья, хохотунья, удерживала Лешку — был он сегодня сумрачен и не ласков.

Весь день Феня ходила по пашне, наваливаясь высокой грудью на соху и ударяя хворостиной по крутозадой лошаденке. Не прикоснулась к хлебу, только много раз сворачивала на тропку вниз, к ручью, пила горстями льдистую воду, раздувая ноздри и глубоко дыша, как красивый зверь, усталый от погони.

Еле дождалась вечера. Задами, через плетни и закуты, Феня побежала к Лешкину двору. Лешку уследила в огороде. Мотая светлыми волосами и топыря верхнюю пушистую губу, Лешка выправлял на камне старый гвоздь.

Она позвала из-за плетня горячим шепотом:

— Лешенька-а! Родно-ой!.. Лешка-а, сокол!..

Нахмурясь, он посмотрел в ее зовущие глаза.

— Ну?

Феня умоляюще зашептала:

— Лешка-а… сердце болит! Поспрошать те хочу…

— Поспроша-ать?.. Н-ну, так ступай в кедровник — тамо жди…

Буйно колотилось сердце у Фени, пока она прислушивалась к каждому хрусту. Придет ли?

Пришел Лешка вразвалку, насупленный, неразговорчивый.

— Лешенька-а… Да не могу ж я! Аль опостылела тебе вовсе?

Он мял в руках баранью шапку и начал недовольно, отводя глаза:

— Вишь, како дело. Мать жениться велит… Шш… Стой, сто-ой! Не таращись! Ну, жениться… Больно, бает, долго отец-то твой не едет.

— Да пожди, пожди!.. Будет он скоро!

— Э… чо ждать? Самому мне, девонька, надоело таючись с тобой. Мать-то ведь меня уж сговорила, слышь… Сирота тут в соседней слободке, как есть кругла сирота у мужика одного работничат. Девка работящая, здоровая, хоть куды… Зимусь-то матери прясть помогала.

— Аринка? Белоглазая?.. Она?..

Феня вдруг встряхнула его за плечи, взвизгнула, но он сбросил ее руки.

— Кака она белоглазая? На лицо неплоха. А нравом, мать бает, хороша.

Феня уже не слушала. Качаясь из стороны в сторону, кричала, запустив пальцы в волосы:

— Ой-ой… горюшко-о!.. Мать твоя ведьма, проклятущая ведьма, смутила тебя, девку подсунула! Под-ло-ой! Со мной целу зимоньку гулял… Кидашь? По материному уговору!.. Попомни! Я… я девку твою… я ее…

И Феня, упав на траву, забилась в тяжком, безумном плаче.

Орехово недаром так прозвано. Места тут для пашни не всегда хороши: лога, выбоины, в низинах толстые слои глины, а чернозем накидан будто насмех, где попало. Зато кедровник — на сотни верст, пожалуй, не сыщешь такого дерева: прямостволое, с раскидистой пышной хвоей, а среди смолистых его ветвей крупные шишки, с малую баранью голову, и вызревает в них сладкий кедровый орех. До глубокой осени вывозят из бора возы с шишками. Бойкие торгаши наезжают из города к бору обдирать пахучий, отягощенный ореховыми плодами кедровый бор на веселой реке Бие.

Поэтому заводятся деньжата у ореховцев только к осени. Конечно, цен ореховцы не знают: сколько кладут на твердую темную ладонь бойкие бийские и барнаульские торгаши, столько и принимают, даже в рядку не пускаются — ведь орехи-то в город везти все равно некому.

Осенью же играли и свадьбы, правда, редкие. В Орехове выдавали девок замуж только те, у кого, кроме девок, есть сыновья. Бессыновные же девок дома держали крепко. Но уж так велось в Орехове, что девки без поповского венца замуж выходили. Зазора же горького не видели в том, что в семье возле бабок и дедок вертелось голопузое ребятье, ореховских девок «пригулки».

В Орехове сорок дворов. Рос поселок тихо — немногих могла удержать тут на себе скудная, неудобная пахота.

Кажется, никто так не жалобился на жизнь в Орехове, как Лешкина мать, высокая, тощая Терентьевна. Были они с мужем новоселы, беглецы из-под Казани. Вывезла Терентьевна из родного села лютую злобу к барину-графу и смиренную любовь к благолепной сельской церковке, где венчалась когда-то степенной красивой девкой, где крестила Лешку. В родном селе привыкла и в горькой доле выполнять истово все крестьянские обычаи. Тосковала Терентьевна обо всем: о девичьих посиделках, о сговорах, о свадьбах с причитаниями, плясом и заказными песнями. Овдовела она рано, оттого была всегда хмурой, всех пересуживала, а девок ореховских прямо возненавидела.

Сироту Аринку, тихую нравом, проворную пряху, облюбовала себе в снохи. Сыну проходу не давала рассказами об Аринке, а в Мареевой Федосье находила изъян за изъяном, Лешка сначала ругался, но мать была властна, и ее неторопливые, ядовитые речи были сильнее Лешкина задора. Опять же и то надо было посчитать: Мареиха без мужа Федосью не выдаст никак, а Аринку получить к страде удобно как раз, да и собой девка свежая, как морковка, слова не скажет против, на работу ловка, да и утайки с женой венчанной уже не будет.