Тут пошел мужик плясать перед царем, бросил царь свою пергаменту с пером. Топнул об пол да и вышел из хором, стал он снова, как бывало, царь царем. Грозно крикнул он: «Карету подавать! Да коней поаккуратней подковать!» Рот разинул их сиятельство Агрипп, крикнуть силится, а голосом охрип. Царь по лестнице по мраморной идет, мужичонку рядом за руку ведет.
Сел в карету грозный Макс-Емельян. Моложав и румян. На запятках арапчата, в красных туфлях и перчатках, а на козлах Фадей. «Гей!» — кричит на лошадей. Понеслись терема, и дворец, и тюрьма, и поля зашелестели, засвистели свиристели, кулики, перепела, в речке рыба поплыла, удят рыбу рыбаки, замычали быки, стали козы блекотать, — и такую благодать, что ли, Рюриху отдать?
За какой интерес?
Дудки!
И въезжают в темный лес на вторые сутки.
Магарыч за это с вас.
А за сим — третий сказ.
Есть бор, да еще бор, яр, да еще яр, река, да еще река, а по-за тем яром, тем бором, той рекой — есть лес ельник, ольшаник, осинник.
И есть там пустынный покой, и есть в том покое пустынник, веры незнамо какой.
Имя есть ему Влас, имеет над тварью кудесную власть, над чем помавает рукой — то родится и дивно плодится, хоть гусь, хоть лось, хоть карась, А вчерась исцелил он корову яловую.
Плачет баба, исходит жалобою — давно бы дитятю дала бы, а лоно — оно не полно. Кручинится мученица.
А пустынника если попросят, приведут, подведут — стань, болезная, тут, — он перстами бесплодного лона коснется, глянь — она и на сносях, скоро нянчить дитя разлюбезное.
Тварь порожней пройдет перед Власовой хатою, а уйдет сужеребой, суягней, брюхатою.
Влас сидит на пеньке у окошка, лукошко вьет.
А у пят толпятся опята, ребята грибные, сынки — подосиновики, внуки — боровики, здоровяки. Глянет — и новенький гриб, круглоголовенький, встанет.
Бросит Влас полосатое зернышко, а наутро подсолнух, как полное солнышко, привстает из низи, и утыкано семенем донышко, выбирай и грызи!
Пальцем тыкнет — брюхатятся тыквы аль арбузы.
Лишь моргнет, и стрельнет горошком стручок — ровный, как жемчуг перебранный.
А собою простой старичок. Бородою струится серебряной и смеется губами.
Так и живет. Хлеб жует, щи хлебает с грибами.
Было присел у крыльца — прутья вить. А на ветках витьвикает певчая тварь: «Царь, царь, удивить, удивить!»
И жук-золотарь жужжит: «Женим, женим, со всем уваженьем».
И верно, — возраст помеха ли?
Вот и приехали царь и мужик. Тот шапчонку сорвал, тот корону, что ли, в ноги упасть?
Только Власу поклоны не всласть, ни к чему ему власть. Усадил он царя на колоду, зачерпнул ему ковшиком квас, угостил его коржиком из крупитчатой ржи и изрек вроде так:
— Ты, брат, царь Макс, не тужи, не снимай венца с темени раньше времени. Ходили ко мне и постарше. А как ты с дороги уставши, ложись-ка сюда поспать под ольху. Тут у нас не расставлена мебель. На своей бороде, что на птичьем пуху…
И растаял, как небыль.
Только пень посреди, весь во мху.
А сам — невидимкой стоит у сосны, насылает на Макса летучие сны. Зелье поваривает, заговаривает!
Радужным сном одолен Макс, государь Емельян. Хорошо под ольхою. И занятие сон не плохое. Ах, как мягко!
Спит, ладонь под щеку подложа. И не дряхл! Ликом стал моложав, будто отрок в снежных кудрях, бородатый, хороший, другой.
А рядом — бугор, весь травою заросший.
Видит царский внутренний взор, как травинки в земле раскручиваются, учатся, как расти. Трутся о камешки корешками — воду, соль запасти. Выбрались в воздух зеленые прутьица. Глядь — надулся росток и расправился и уставился в ясный восток. И хотя у ростка невысокий росток, а статный на зависть!
Показалась из чашечки завязь. Там платочков сложено пять. Глядь — и пошел отгибать то один, то другой завиток, солнечен, желт, как бархат.
Солнце жжет, травы пахнут.
А цветок лепестками распахнут, весь раскрылся невестой к венцу, а к нему зажужжали шмелиные крыльца, вскопошилось глазастое жадное рыльце, сел цветочный жених на пыльцу. Ох ты бог! Да как всадит до дна хоботок!
Диковинно!
А стрекоз, а жуковин! Со всех слетелись лугов. Но бугор, он уже не бугор. Дышит, желтым подсолнухом вышит…
Эва — чья? Не шея ли девичья? И из ситца плечо. И еще — будто в печке выпеклась грудь, и такая прозрачная выпуклость — прямо грусть.
Точно! Девка лежит в сарафане цветочном, и лицом — точно солнце весной. Поросла колокольцами сверху и снизу, синевеется сизой фиалкой лесной. Ой, царь! Одолей, целина! Но уж больно лежит велика и сильна. Стан тяжелый, руки белые в тонком пушку, перепархивают от ушка к ушку полосатые пчелы — от серьги к серьге, от руки к ноге. Телом светится сквозь сарафан, так бы всю перерасцеловал! И под силу.
С жару, с пылу — сон не сон, голова от счастья кружна. Ох и сладко целует, притянешь как. И крепка, и нежна. В губы дышит она: «Хорошо, Максемьянушка, я твоя Анастасья, жена».
А мужик Фадей, нос тычком, волоса торчком, коней-лебедей запрягает, пару гнедых. Из ноздрей у них огненный дых, бьют копытами, свадьбу почуяли. Двойная дача овса! И карета цветами разубрана вся. Ну не чудо ли? Пара какая — царь и девка-подсолнух. На рессорах двойных, на колесах фасонных! Вихорьком завивается след.
С Анастасьей своей отдыхает царь, успокаивается.
А пустынник глядит, усмехаючись, вслед.
И чему это он усмехается?
В небе — синь, скачут версты.
А за сим — сказ четвертый.
Шили Насте приданое, чтоб ходила прибранная. Набран тюль на фату, не видать на свету — так тонок.
Положили в сто картонок и парчу, и тафту, и цветного бархату, и на туфли сафьян, и сатин на сарафан, кружева к фартуку, ленты, гребни, всяческую сласть — девкам на деревне. И сейчас же слать!