Под блеклым солнцем северного края
Родился сон, в котором спит подруга,
Не покидая огненного круга
И суженого верно ожидая.
Не знаю, на Парнасе иль Востоке
Родился сон, в котором конь крылатый
По небу скачет в сторону заката,
А на коне летит колдун жестокий.
И Ариост как будто с колдовского
Коня смотрел на царствие земное,
Измеренное вечною войною
И юной страстью, рушащей оковы.
И мир для зачарованного взора
Цвел дивным садом в золотом тумане,
Сливаясь за невидимою гранью
С садами Анжелики и Медора{729}.
Мелькали, словно призрачные клады,
Что в Индостане навевает опий,
Любовные утехи и разлады
В его поэме, как в калейдоскопе.
И в колкости, и в страсти несравнимый,
Он сам стыдился собственного пыла,
Придумав замок, все в котором было
(Как в жизни) притягательно и мнимо.
Как всем поэтам, рок или фортуна
Не пожалели редкостного дара
Ему, скакавшему своей Феррарой{730}
И вместе с тем далекой кромкой лунной.
Из невесомой ржави сновиденья
И слякоти сновиденного Нила
Его воображенье сотворило
Великолепное хитросплетенье —
Меандр, алмаз, где ты на повороте
Опять оказываешься в начале,
Чтоб с музыкой, не знающей печали,
Плутать, забыв об имени и плоти.
Европа чуть не сгинула бесследно,
В тот лабиринт заведена азартом:
Сам Мильтон мог рыдать над Брандимартом
И сокрушаться о Далинде бедной.
Бог с ней, Европою! Дары иные
Гигантский сон{731} без края и без срока
Оставил обитателям Востока,
Где спят пески и бродят львы ночные.
О шахе, что опять казнит бесстрастно
Царицу после сладостного мига,
Нам и сейчас рассказывает книга,
Чье колдовство столетьям неподвластно.
Крыла из мрака, птичьи лапы с целым
Слоном, чертящим небо на закате;
Магнит-гора, чье пылкое объятье
Таит в себе погибель каравеллам;
Земля, стоящая на холке бычьей,
А бык — на рыбе; тайные реченья,
Скрывающие силу превращенья
Скалы — в пещеру с золотой добычей, —
Народам снились, что, сродни потопу,
Прошли по стольким городам и странам,
И сон, который виделся тюрбанам,
Верней клинков завоевал Европу,
И Ариост, над чьей любой страницей
Неспешными и праздными часами
Позабывались, грезя чудесами,
Стал сном, который никому не снится.
Застывший у черты исчезновенья,
С Востоком рядом — попросту словесность,
Он сон, который снится сну. (Известность —
Одна из разновидностей забвенья.)
Вечерний луч, тусклей на излете,
Касается покинутого тома,
И беглый свет скользит по золотому
Тисненью на ненужном переплете.
Безгласный том плывет по запустенью
Библиотеки через тьму ночную,
Столетье за столетием минуя
И мой удел, мелькнувший как виденье.
К НАЧАЛУ ЗАНЯТИЙ АНГЛОСАКСОНСКИМ ЯЗЫКОМ{732}
Спустя пятьдесят поколений
(пропастей, отведенных временем человеку)
на берегу далекой большой реки,
неизвестной драконам викингов,
я воскрешаю шершавые, неподатливые слова,
которые (некогда ртом, а сегодня — прахом)
складывал во времена Мерсии или Нортумбрии{733},
прежде чем стать Хейзлемом{734} или Борхесом.
В субботу мы прочитали, что Юлий Цезарь
первым из ромбуржцев{735} прибыл подмять Британию;
значит, и гроздья еще не созреют, как я услышу
того соловья из загадки{736}
и плач двенадцати воинов{737} над погребенным вождем.
Версиями позднейших английских или немецких
слов, знаками знаков мне кажутся эти слова,
а ведь в каждом из них был образ,
и человек призывал их во славу меча и моря;
завтра они возвратятся к жизни
и fyr будет означать не fire[440], а удел
прирученного и многоликого бога,
чей вид повергает нас в первобытный трепет.