Выбрать главу

Огромная библиотека, завещанная Рейесом его стране, — всего лишь несовершенный, доступный зрению символ. Не знаю, прочел ли он больше или меньше Сентсбери и Менендеса-и-Пелайо, но, по-моему, стоит отметить одно различие между ними, которое ускользает от простого подсчета страниц и строк. Конечно, ни у одного из перечисленных мастеров видимое наследие не исчерпывает всего ими сделанного. Но, в отличие от них, память Альфонсо Рейеса таила в себе бесконечность, позволяя открывать всякий раз новые, незаметные и отдаленные связи, словно все однажды услышанное или прочтенное им присутствовало здесь и сейчас, в какой-то зачарованной вечности. Это же самое каждый чувствовал, говоря с ним.

ЖЮЛЬ СЮПЕРВЬЕЛЬ{911}

Как известно, французская литература — детище своей истории. Писатели здесь чтут и обогащают традицию либо сознательно отступают от нее, но таков еще один способ ее обогатить. Колридж упрекал Вордсворта{912}, сопроводившего книгу стихов полемическим предисловием и отсрочившего тем самым эстетическое удовольствие читателя, которое должно быть непосредственным и непредвзятым, однако во Франции каждый пишущий хочет твердо знать, что он произвел на свет, и с помощью манифестов и самоанализа стремится предугадать свое будущее место в эволюции литературы. Сумасброды осознают собственное сумасбродство и понимают, что оно — всего лишь один из штрихов в предвечном рисунке. Перед нами разворачивается занятное зрелище обдуманно противоречивых или нарочито несовершенных страниц, оборотная сторона которых — попытка по всей строгости оправдать свое существование средствами картезианской прозы. Отсюда — мир кружков и сект, ведущих бескровные бои, горяча себя не простым жаром коммерческой пропаганды или романтической самодемонстрации, но и желанием довести каждую эстетическую теорию до последнего предела. Французская литература — наиболее selfconscious[494] из всех литератур мира. В ее рамках и двигался, ведя свою тонкую работу, наш друг Жюль Сюпервьель. В стороне от анафем и споров он бесхитростно и просто занимался делом поэта. Стремился по мере возможности хранить верность тому легкому, крылатому и священному, о котором учил Платон. Брал понемногу от каждой из воюющих школ, не исповедуя никакой догмы. Не раз — и удачно — штурмовал просторы космогонии и края фантастической или причудливой новеллистики, но никогда не приносил в жертву природный удел поэта.

Как определить это загадочное слово? Ключ здесь предложил сам Сюпервьель. Поэтом он называл того, кто ищет смысл и боится его найти, поскольку его роль — оставаться на полдороге среди смутных образов и символов, не впадая в отвлеченность. Я бы только добавил, что отвлеченные понятия ничуть не менее приблизительны и зыбки, чем поэтические образы, и не все ли равно, сказать вместе с Гомером, что богов породил Океан, либо вместе с милетцем Фалесом, что в основе или в истоке всего — вода? Обе эти манеры выражаться одинаково правдивы и одинаково неправдоподобны. Язык логики принадлежит дню и бодрствованию, язык мифа — ночи, детству и озарениям сна. Сюпервьель, как все помнят, признавал над собой власть второго.

1810–1960{913}

Как в космогонии мистиков, наша общая праматерь, революция 1810 года, — это и первая из наших дочерей. Иначе говоря, мы порождены волей стать другими. Венесуэльцы и аргентинцы оружием утвердили на нашем континенте свободу; доля, принадлежавшая в этих созидательных войнах Буэнос-Айресу, известна всем. Миновало полтора столетия; хорошо оно или плохо, но наша страна за эти годы ушла от испанского, индейского и негритянского дальше других. Еще одним детищем Буэнос-Айреса, наименее латиноамериканского из городов земли, стала литература гаучо, созданная городскими сеньорами, которые в ратных делах и пастушеских заботах делили опасное счастье с жителями равнин. Не знаю, как воспринимали Буэнос-Айрес первые портеньо; думаю, примерно так же, как мы, поскольку укоренившиеся понятия куда важней сошедшихся обстоятельств. Мы сегодня видим в нем тонкий и точный инструмент, незаменимое продолжение нашей воли и нашего тела, иными словами — неистребимую привычку. Помимо любых наших приязней и антипатий, Буэнос-Айрес неуклонно исполняет свой добровольный долг гигантского города — места, созданного в помощь трудам и досугам человека. Не будь Буэнос-Айреса, уроженец Кордовы Лугонес, француз Груссак и никарагуанец Дарио никогда не стали бы самими собой. Прибавим к сказанному руководство огромной страной, подчинение индейцев, которые только что стерли с себя поверхностный налет испанского завоевания, ассимиляцию самых разных народов, зоркое и дружелюбное любопытство ко всему, чем живет мир, и признаем, что Буэнос-Айрес вправе гордиться прошедшими полутора веками.

вернуться

494

Самосознательная (англ.).