Этот рассказ - о зиме.
И просто о том, как идет снег.
И еще о человеке, о мальчишке одном, который начал что-то понимать, пока шел снег.
Ели и сосны - все в снегу. Лапы хвои поникли под снегом. На каждой лапе - сугроб. Пусть небольшой, но сугроб. Свалится - собаку завалит, а человека - обсыплет, отрезвит, испугает.
А что, если в одно время с каждой лапы такие сугробы свалятся? С пяти-шести веток сразу? Как сейчас, когда белка, пушистая, юркая, похожая мордочкой на крысу и лишь телом и хвостом на благородное животное, совершила три воздушных прыжка - с сосны на ель, и с ели на сосну, и опять на ель - и стряхнула снег сразу с нескольких деревьев?
Белка смеется, уцепившись за мохнатую ветку. Смеется, смотрит вниз испуганными вроде бы глазками, а сама довольна. Удрала! От кого только? От людей, что ли?
Но люди не обижают белку. Это, может быть, где-нибудь в Сибири или на Урале, а у нас под Москвой не обижают. И право, что тут с нее взять, с белки! Так, для забавы разве поймать и приютить дома. Но зачем?
Белка стряхнула снег с сосны, еще посмотрела вниз, потом вдруг вверх. Там вороны пронеслись с диким надрывным карканьем - одна за другой, одна за другой, сразу шесть молодых поджарых ворон. Нет, это ее, пожалуй, не касается. Пусть себе дурят эти вороны, если им нравится.
С ревом пронеслись подряд несколько самолетов. Видимо, объявили погоду, и Внуково выбрасывало их - рейс за рейсом.
Белка встрепенулась, взглянув и на первый, и на второй, и на пятый, и перестала глядеть в небо. Когда она родилась, самолеты уже давным-давно летали над ее головой, и она к ним привыкла.
Мордочку почистила белка, отряхнула снежок с хвоста и уши почистила, потом опять взглянула вверх.
Идет снег. Идет и сыплет крупными хлопьями на беличью шкурку. А зачем? Конечно, зима - хорошо! Но когда и так много снега, зачем?
Снег идет.
И человек шел. Просто так шел по дорожке, думал и не обращал внимания на снег.
- Ну, как ты? Здравствуй! - встретил я человека.
Человек смутился. Видно, не ожидал.
- Здравствуй, тезка!
Опять молчит человек.
- Здорово, тезка! Что ж ты молчишь? - повторил я.
Услышал человек "здорово" и сразу откликнулся:
- Здравствуйте! - Таким извиняющимся тоном откликнулся и вновь сказал: - Здравствуйте, а я...
Мой тезка - Сережка, сосед мой, сколько лет я знаю тебя!
Мы поговорили и о том и о сем, как говорят случайно встретившиеся люди, даже ровесники.
- Снег идет, - сказал под конец Сережка.
- Идет, - поддакнул я.
- Пропади пропадом, - буркнул Сережка.
- Почему? - не понял я. И подумал: "Что ж это я? Я знаю тебя сто лет! Со дня рождения знаю! Тебе сейчас четырнадцать... Нет, скорей, пятнадцать... Да, пятнадцать, в сентябре пятнадцать стукнуло..."
- Опять лопатой грести. Мать заставит! - произнес Сережка. - Надоело! Уж лучше...
- Что лучше?
- А вообще-то, конечно, зима, - сказал Сережка. - Зима! Ничего не поделаешь.
- Зима. И верно, зима, - подтвердил я. - А ты...
Мы поспорили с Сережкой.
Здорово поспорили.
Бывает же так, что и не стоит спорить, а сдержать себя не можешь споришь.
Теперь уже вороны, переругавшись, затрясли лапы елей и сосен. А снег все идет и, пока вороны спорят, спокойно выполняет свое дело. Стряхнули вороны снег с одной лапы, он ложится на нее. Стряхнули с другой, освободилось место, он и туда ложится. Так то поднимаются - без снега, то опускаются - под снегом лапы елей и сосен. Вздрагивают, как бы тревожась, и опять клонятся книзу.
А там, под елями и соснами, тоже сыплет и сыплет снег. К коре деревьев пристает малыми и большими сугробиками. На пеньки ложится, на провода электрические, на карнизы и на рамы окон. Там - кучка, там - кучка побольше, а там, глядишь, и настоящий сугроб вырастает.
На изгороди забора нашего пристроились огромные снежные шапки. И на футбольных воротах, что ребята построили, шапка не шапка - целый снежный мохнатый воротник. И на лавочках-скамейках, и на самодельных столиках лежит снег. Как только его эти чахлые столики, которые и летом-то качаются, выдерживают?!
Крышу завалило чуть ли не на полметра. По краям крыши свисает снег причудливо и хитро: вот-вот упадет! А глядишь, не падает. Держится!
Зато на телевизионной антенне и на трубе, как ни старается, не держится снег. Чуть ветерок подул - слетит. Но не низко, а все на ту же крышу. Там и ложится вместе с другим снегом, там и блаженствует, поскольку тут, на крыше, его уже никто не тронет до самой весны, до оттепели.
А я, верно, знаю Сережку сто лет. Со дня рождения! Помню его плачущего по ночам. Помню о болезнях - корь, ветрянка, скарлатина, гриппы. У кого этого не бывает! Помню отданного в ясли, а потом в детский сад.
И маму его знаю с тех лет.
Мать Сережкина маялась тогда, как, впрочем, мается и сейчас. Но тогда это было как-то оправданней...
Она, мать его, войну прошла, фронт - с сорок первого до сорок пятого. Прошла хорошо, честно, награды имеет, но не носит их. Мало ли что говорят о женщинах, побывавших на войне!
А у нее на войне ничего не было. Ничего, кроме дела! Три ранения, две контузии. И ни одной любви! Ни одной! Может быть, потому, что совсем девчонкой была: ушла на войну - семнадцать, вернулась - двадцать один. Сейчас это кажется забавным, что двадцать один - много. Тогда казалось много. И она отбивалась от встреч со знакомыми и незнакомыми мужчинами, ибо ей все казалось, что они - мальчишки, слишком мальчишки.
Сейчас она думает - я знаю, что думает так! - вернуться бы к тем годам, когда тебе двадцать один или хотя бы двадцать пять. Ведь это как-никак молодость была, а ее - увы! - сейчас не вернешь. А все хорошее, что не возвращается, с годами оборачивается воспоминаниями, болью...
И наверно, любви у нее так и не было.
Был человек, старый фронтовой товарищ, которого она встретила через пять лет после окончания войны. Встретила случайно в автобусе, когда ехала домой с работы. Он стал отцом Сережки. Отцом, который не видел его, родившегося, ни разу в жизни.
Я помню, как маленький Сережка спрашивал меня:
- А ты отец? У тебя же есть дети!
- Отец, у меня есть дети!