Помада пустился бегом в калитку, а Лиза, вспрыгнув в лодку, сказала:
— Гребите.
— А Помада?
— Гребите, — отвечала Лиза.
Доктор ударил веслами, и лодочка быстро понеслась по течению, беспрестанно шурша выпуклыми бортами о прибрежный тростник извилистой Саванки.
— Гу-гу-гу-у-ой-иой-иой! — далеко уже за лодкою простонал овражный пугач, а лодка все неслась по течению, и тишина окружающей ее ночи не нарушалась ни одним звуком, кроме мерных ударов весел и тонкого серебряного плеска от падающих вслед за ударом брызгов.
Доехав до леса, Лиза сказала:
— Вернемтесь.
Доктор залаптил левым веслом и, повернув лодку, стал гресть против воды с удвоенною силою.
На небе уже довольно высоко проглянула луна. Она играла по мелкой ряби бегущей речки и сквозь воду эффектно освещала бесчисленные мели, то покрытые водорослями, то теневыми наслоениями струистого ила.
Лицо доктора было в тени, лицо же Лизы было ярко освещено полною луною.
— Доктор! — позвала Лиза после долгого молчания.
— Что прикажете, Лизавета Егоровна? — отозвался Розанов.
— Я хочу с вами поговорить.
Розанов греб и ничего не ответил.
— Я хочу говорить с вами о вас самих, — пояснила Лиза.
Ответа снова не было, но усиленный удар гребца сказал за него: «да, я так и думал».
— Вы слушаете по крайней мере? — спросила Лиза.
— Я все слышал.
— Что, вам очень хочется пропасть тут? Ведь так жить нельзя, как вы живете…
— Я это знаю.
— Или по-вашему выходит, что еще можно?
— Нет, я знаю, да только…
— Что только?
— Деться некуда.
— Ну, это другой вопрос. Прежде всего вы глубоко убеждены в том, что такжить, как вы живете, при вашей обстановкеи при вашем характере, жить невозможно?
— Позвольте, Лизавета Егоровна… — после короткой паузы начал было доктор; но Лиза его прервала.
— Вы хотите потребовать от меня отчета, по какому праву я завела с вами этот разговор? По такому же точно праву, по какому вы помешали мне когда-то ночевать в нетопленном доме.
— Да нет, напрасно вы об этом говорите. Я совсем не о том хотел спросить вас.
— О чем же?
— О том, что если вы намерены коснуться в ваших словах известного вам скандального события, то, умоляю вас, имейте ко мне жалость — оставьте это намерение.
— Фуй! С чего это вы взяли? Как будто это пошлое событие само по себе имеет такую важность…
— Скандал.
— Дело не в скандале, а в том, что вы пропадаете, тогда как, мне кажется… я, может быть, и ошибаюсь, но во всяком случае мне кажется, что вы еще можете быть очень полезны.
— Я разбит совсем.
— Для этого-то и нужно, чтобы вы были несколько в лучшем положении; чтобы вы были спокойнее, счастливее; чтобы ваша жизнь наполнялась чем-нибудь годным.
— Моя жизнь прошла.
— Ну, это хандра и ничего более.
— Нет уж… Энергия вся пропала.
— Тем настоятельнее нужно спасаться.
— Как? где спасаться? от кого? От домашних врагов спасенья нет.
— Какой вы вздор говорите, доктор! Вы сами себе первый враг.
— А от себя не уйдешь, Лизавета Егоровна.
— Ну, значит, и говорить не о чем, — вспыльчиво сказала Лиза, и на ее эффектно освещенном луною молодом личике по местам наметились черты матери Агнии.
«Черт знает, что это в самом деле за проклятие л ежит над людьми этой благословенной страны!» — проговорила она сама к себе после некоторого раздумья.
Она сердилась на неловкий оборот, данный разговору, и насупилась. Доктор, не раз опускавший весла при разговоре, стал гресть с удвоенным старанием.
Проехав овраг, Лиза сказала совсем другим тоном:
— Мне все равно, что вы сделаете из моих слов, но я хочу сказать вам, что вы непременно и как можно скорее должны уехать отсюда. Ступайте в Москву, в Петербург, в Париж, куда хотите, но не оставайтесь здесь. Вы здесь скоро… потеряете даже способность сближаться.
— Я не могу никуда уехать.
— Отчего это?
— Мне жаль ребенка.
— А при вас хорошо ребенку?
— Все-таки лучше.
— Старайтесь устроить ребенка, ищите кафедры, защищайте диссертацию.
— Мне ее жаль.
— Кого?
— Ее… жену.
Лиза сделала презрительную гримасу и сказала:
— Это даже смешно, Дмитрий Петрович.
— Да, я знаю, что смешно и даже, может быть, глупо.
— Может быть, — отвечала Лиза.
— Что ж делать?
— Уехать, работать, оставить ее в покое, заботиться о девочке. Другой мир, другие люди, другая обстановка, все это вас оживит. Стыдитесь, Дмитрий Петрович! Вы хуже Помады, которого вы распекаете. Вместо того чтобы выбиваться, вы грязнете, тонете, пьете водку… Фуй!
Доктор опустил весла и закрыл лицо.
— Вы, кажется, плачете? — спросила Лиза.
— Плачу, — спокойно отвечал доктор.
— Это уж из рук вон! Что, наконец, вас так мучает? Доктор! доктор! неужели и вы уже стали ничтожеством, и в вас заглохло все человеческое?
Розанов долго молчал и разом спокойно поднял голову.
— Что? — спросила глядевшая на него Лиза.
— Вы правы.
— Так ступайте же, и чем скорее, тем лучше.
— У меня нет денег.
— Это вздор. У меня есть около двухсот рублей моих собственных, и вы меня обидите, если не возьмете их у меня взаймы.
— Нет, не возьму.
— Я вам сказала, что вы меня обидите и лишите права принять со временем от вас, может быть, большую услугу. — Так уедете? — спросила она, вставая, когда лодка причаливала к берегу.
— Уеду, — решительно отвечал Розанов.
— Ваше слово.
— Да.
На берегу показался Помада, сидящий с свернутым большим платком на коленях.
— И еще… — сказала Лиза тихо и не смотря на доктора, — еще… не пейте, Розанов. Работайте над собой, и вы об этом не пожалеете: все будет, все придет, и новая жизнь, и чистые заботы, и новое счастье. Я меньше вас живу, но удивляюсь, как это вы можете не видеть ничего впереди.
Сказав это, Лиза оперлась на руку Помады и, дойдя с ним молча до крыльца, прошла тихонько в комнату Женни.
Доктор отправился было домой, но Вязмитинов и Гловацкий, высунувшись из окна, упросили его зайти.
В зале опять был Зарницын, неожиданно возвратившийся с несколькими бутылками шампанского, которые просил у Гловацкого позволения распить.
Общество было навеселе, и продолжалась картежная игра.
Сафьянос либеральничал с Зарницыным и, по временам обращаясь к Помаде, говорил:
— Вы, господин Помада, подумайте о васем слузэнии. Я вам вверяю пост, господин Помада, вы долзны руководить детей к цести: тэпэрь такое время.
— Именно такое время, — подтверждал Зарницын.
Доктор сел у стола, и семинарист философского класса, взглянув на Розанова, мог бы написать отличную задачку о внутреннем и внешнем человеке. Здесь был только зоологический Розанов, а был еще где-то другой, бесплотный Розанов, который летал то около детской кроватки с голубым ситцевым занавесом, то около постели, на которой спала женщина с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое горе и, вставши по одному слову на ноги, начать наново жизнь сознательную, с бестрепетным концом в пятом акте драмы.
А зоологический Розанов машинально наливал себе пятый стакан хересу и молча сидел, держа на руках свою отяжелевшую голову.