Когда далеко летавший Розанов возвратился в себя, он не узнал своего жилища: там был чад, сквозь который все представлялось как-то безобразно, и чувствовалась неудержимая потребность лично вмешаться в это безобразие и сделать еще безобразнее.
— Стуо мне! стуо мне моздно сделать! — восклицал Сафьянос, многозначительно засосав губу, — у мэнэ есть свой король, свое правительство. Я всегда могу писать король Оттон. Стуо мнэ! Наса сторона — хоросая сторона.
— У вас маслины всё едят, — заметил Розанов.
— Да. У нас усе, усе растет. У нас рыба усякая, камбола такая, с изюмом.
— Больше все одни маслины жрут с прованским маслом.
— Да, и барабанское масло и мазулины, усе у нас, в насей стороне. Я сицас могу туда ехать. Я слузыл в балаклавская баталион, но сицас могу ехать. Я имею цин и мундир, но сицас могу ехать.
— Там на тебя юбку наденут, — вставил Розанов и засмеялся.
Сафьянос обиделся, хозяин и гости стеснились от этой неожиданной фамильярности.
— У нас каздый целовек усигда мозэт…
— Юбка носить, ха-ха-ха. Вот, господа, хорош он будет в юбке! Пузаноста, поезжай, брат, в своя сторона. Пузаносто, ха-ха-ха.
Доктор совсем опьянел.
Вязмитинов встал, взял его под руку и тихо вышел с ним в библиотеку Петра Лукича, где Розанов скоро и заснул на одном из диванов.
Сафьянос понял, что сближение, сделанное им экспромтом, может его компрометировать, и, понюхав табаку, стал сбираться в гостиницу. Петр Лукич все извинялся и намерен был идти извиняться завтра, но сконфуженный Сафьянос тотчас же, придя домой, послал за лошадьми и уехал, забыл даже о своем намерении повидаться с Бахаревым. К конфузу, полученному им по милости Розанова, присоединился новый конфуз. Снимая с себя мундирный фрак, Сафьянос нашел в левом заднем кармане пачку литографированной песни, пять тоненьких брошюрочек и проект адреса о даровании прав самоуправления и проч. Сафьянос обомлел от этой находки. Сначала он хотел все это тотчас же уничтожить, но потом, раздумав, сунул все в чемодан и уехал, размышляя: откуда бы это взялось в его кармане? Ревизор не пришел ни к какой определенной догадке, потому что он не надевал мундира со дня своего выезда из университетского города и в день своего отъезда таскался в этом мундире по самым различным местам. Но более всех его подозрения все-таки вертелись около Саренки, который держал себя так таинственно и очень близко к нему подсаживался. Саренко, нашедши точно такой же клад в своем кармане, решил, что это ему сунул ревизор и что, значит, веет другой ветер и приходит пора запевать другие песни. Он изменился к Зарницыну и по задумчивости Петра Лукича отгадал, что и тот после ухода Сафьяноса вернулся в свою комнату не с пустым карманом. Саренко тщательно спрятал свою находку и хранил строгое молчание. Петр Лукич тоже ни о чем подобном не говорил, но из губернского города дошли слухи, что на пикнике всем гостям в карманы наклали запрещенных сочинений и даже сунули их несколько экземпляров приезжему ученому чиновнику. Сафьянос роздал все свои экземпляры губернскому бомонду * .
— Стоуо-то такое дазе в воздухе носится, — заключал он, потягивая своим греческим носом.
Вслед за ним в городе началось списыванье и толки о густой сети революционных агентов.
Вязмитинов, проводя Сафьяноса, вернулся за доктором.
Розанов встал, пошатнулся, потом постоял немножко, закрыл глаза и, бесцеремонно отбросив руку Вязмитинова, твердо пошел домой по пыльной улице.
— Боже мой! никогда нет покоя от этого негодяя! — пронеслось у него над ухом, когда он проходил на цыпочках мимо спальни жены.
«Вы даже скоро дойдете до того, что обижаться перестанете», — прозвучал ему другой голос, и доктор, вздохнув, повалился на свой продавленный диван.
Лиза в это время еще лежала с открытыми глазами и думала: «Нет, так нельзя. Где же нибудь да есть люди!»
Через два дня она опять заехала к Женни и сказала, что ей нездоровится, позвала Розанова, поговорила с ним несколько минут и опять уехала.
А затем начинается пробел, который объяснится следующею главою.
Обширная пойма, на которую выходили два окна залы Гловацких, снова была покрыта белым пушистым снегом, и просвирника гусыня снова растаскивала за ноги поседевших гренадеров.
В доме смотрителя все ходили на цыпочках и говорили вполголоса. Петр Лукич был очень трудно болен.
Стоял сумрачный декабрьский день, и порошил снег; на дворе было два часа.
Женни по обыкновению сидела и работала у окна. Глаза у нее были наплаканы докрасна и даже несколько припухли.
В дверь, запертую изнутри передней, послышался легкий, осторожный стук. Женни встала, утерла глаза и отперла переднюю.
Вошел Вязмитинов.
— Что? — спросил он, снимая пальто.
— Ничего: все то же самое, — отвечала Женни и тихо пошла к своему столику.
— Папа не спал всю ночь и теперь уснул очень крепко, — сказала Женни, не поднимая глаз от работы.
— Это хорошо. А доктор был сегодня?
— Нет, не был; да что, он, кажется…
— Ничего не понимает, вы хотите сказать?
— Не знаю, и вообще он как-то не внушает к себе доверия. Папа тоже на него не полагается. Вчера с вечера он все бредил, звал Розанова.
— Да, теперь Розанова поневоле вспомнишь.
— Его всегда вспомнишь, не только теперь. Вы давно не получали от него известия?
— Давно. Я всего только два письма имел от него из Москвы; одно вскоре после его отъезда, так в конце сентября, а другое в октябре; он на мое имя выслал дочери какие-то безделушки.
— А вы ему давно писали?
— Тоже давно.
— Зачем же вы не пишете?
— Да о чем писать-то, Евгения Петровна?
Разговор на несколько минут прекратился.
— Я тоже давно не имею о нем никакого известия: Лиза и о себе почти ничего не пишет.
— Что она в самом деле там делает? Ведь наверное же доктор у них бывает.
— Бог их знает. Я знаю только одно, что мне очень жаль Лизу.
— И кто бы мог думать?.. — проговорила про себя Женни после некоторой паузы. — Кто бы мог думать, что все пойдет так как-то… Странно как идет нынче жизнь!
— Каждому, Евгения Петровна, его жизнь кажется и странною и трудною.
— Ну нет. Все говорят, что нынче как-то все пошло скорее, что ли, или тревожнее.
— Старым людям всегда представляется, что в их время все было как-то умнее и лучше. Конечно, у всякого времени свои стремления и свои заботы: климат, и тот меняется. Но только во всем, что произошло около нас с тех пор, как вы дома, я не вижу ничего, что было бы из ряда вон. Зарницын женился на Кожуховой — это дело самое обыкновенное. Муж ее умер, она стала увядать, история с князем стала ей надоедать, а Зарницын молод, хорош, говорить умеет, отчего ж ей было не женить его на себе? Бахаревы уехали в Москву, да отчего ж им было не ехать туда, имея деньги и дочерей невест? Розанов уехал потому, что тут уж его совсем дошли.
— То-то все и странно. Зарницын все толковал о свободе действий, о труде и женился так как-то…
— Не беспокойтесь о нем: он очень счастлив и либерал еще более, чем когда-нибудь. Что ж ему. Кожухова еще и теперь очень мила, деньги есть, везде приняты. Бахаревы…
— Я о них не говорю, — осторожно предупредила Женни.
— Ну, а доктору нельзя было оставаться.
— Отчего же нельзя? разве, думаете, ему там лучше?
— Конечно, в этом не может быть никакого сомнения. Тут было все: и недостатки, и необходимость пользоваться источниками доходов, которые ему всегда были гадки, и вражда вне дома, и вражда в доме: ведь это каторга! Я не знаю, как он до сих пор терпел.