— Они не понимают святых забот общества.
— Так надо, чтоб они их поняли, — произнес, захохотав, Кракувка. — Первый случай, и в ход всех этих дураков. А пока приобретайте их доверие.
— Это, ксендз каноник, не стоит труда: эти готовы верить всякому и никем не пренебрегают — даже «чертом».
— И отлично; нет ли еще где жида крещеного?
— Может быть, найдут.
— И отлично. Чего же вам? С таким-то материалом не заложить постройки!
— Я искал других людей.
— Лучше этих не надо. Полезнее дураков и энтузиастов нет. Их можно заставить делать все.
— Глупое, — сказал Рациборский.
— Ничего умного и не надо нам; поручик не стоит au courant [45]с интересами отечества.
Рациборский грустно молчал.
Кракувка остановился, посмотрел на него и, медленно подойдя к висевшему над столом женскому портрету, сказал с расстановкой:
— Урсула слишком поторопилась дать свое слово: она не может быть и никогда не будет женою нерешительного человека.
Рациборский встрепенулся и взглянул на ксендза умоляющим взором.
— Дайте мне еще воды, и простимся, — день наступает, — тихо произнес Кракувка.
Если читатель вообразит, что весь описанный нами разговор шел с бесконечными паузами, не встречающимися в разговорах обыкновенных людей, то ему станет понятно, что при этих словах сквозь густые шторы Рациборского на иезуитов взглянуло осеннее московское утро.
В десять часов Ярошиньский давал аудиенцию некоему Доленговскому, пожилому человеку, занимающемуся в Москве стряпческими делами.
Главным предметом разговора было внушение Доленговскому строгой обязанности неуклонно наблюдать за каждым шагом Рациборокого и сообщать обо всем Ярошиньскому, адресуя в Вену, poste-restante, [46]на имя сеньора Марцикани.
Потом дана была аудиенция Слободзиньскому, на которой молодому человеку, между прочим, было велено следить за его университетскими товарищами и обо всем писать в Париж патеру Кракувке, rue St.-Sulpice, [47]№ 6, для передачи Ярошиньскому.
При этом Слободзиньскому оставлена некоторая сумма на безнуждное житье в университете.
В двенадцать часов Рациборский проводил Ярошиньского на петербургскую железную дорогу, постоял у барьера, пока тронулся поезд, и, кивнув друг другу, иезуит подчиненный расстался с иезуитом начальником.
Едучи с Рациборским на железную дорогу, Кракувка объявил, что он должен брать отпуск за границу и готовиться в Париж, где он получит обязанности более сообразные с его характером, а на его место в Москву будет назначено другое лицо.
Эту ночь не спали еще Розанов и Райнер.
Райнер говорил, что в Москве все ненадежные люди, что он ни в ком не видит серьезной преданности и что, наконец, не знает даже, с чего начинать. Он рассказывал, что был у многих из известных людей, но что все его приняли холодно и даже подозрительно.
— Это же, — добавлял Райнер, — все деморализовано до конца.
Райнер очень жалел, что он сошелся с Пархоменко; говорил, что Пархоменко непременно напутает чего-нибудь скверного, и сетовал, что он никому ни здесь, ни в Петербурге, ни в других местах не может открыть глаз на этого человека.
Вообще Райнер казался как-то разбитым, и при ночном разговоре с Розановым на него будто находили порою столбняки.
Розанов решительно говорил, что надо все бросить и не возиться; что никаких элементов для революции нет.
Райнар слушал терпеливо все, что Розанов сообщал ему о настроении народа и провинциального общества, но не мог отказаться от своей любимой идеи произвести со-циально-демократичеокий переворот, начав его с России.
— Все это так, но мы ведь не знаем, что народ думает, — говорил он.
— Отчего ж не знаем?
— Да так. Мы слышим, что он говорит, а не знаем, что он думает.
О партии московских умеренных Райнер отозвался с сострадательной улыбкой, что на них вовсе нечего рассчитывать.
— Или кабинетные мумии, или шуты, — говорил он: — та же фраза, та же рисовка, и ничего более. Вот поедемте в воскресенье к маркизе — там разный народ бывает, — увидите сами.
— Как она так рискует, принимая людей, за которыми, наверное, уже смотрят?
— Ах, ничем она не рискует! там ничего не делают, только болтают.
— Она, говорят, всегда была близка с передовыми людьми.
— Лжет, как мавзолей, — ничему верить нельзя.
— Так из-за чего же она бьется?
— Все это эффекты, и ничего более. Да вот присмотритесь, сами увидите, — добавил он и, закрыв глаза, задремал в кресле в то самое время, когда Рациборский подал Кракувке второй стакан воды с морсом.
На следующее утро Розанов познакомил Райнера с Нечаем и его женою.
Райнер им очень понравился, а Нечай тоже произвел на него хорошее впечатление.
Рациборский отдал Розанову визит на другой день после отъезда Кракувки.
Он был необыкновенно мил, любезен и так деликатно вызвался помочь Розанову в получении покаординаторского места, что тот и не заметил, как отдал Рациборскому свои бумаги, немедленно уехавшие в Петербург к галицийскому помещику Ярошиньскому.
Рациборский между слов узнал, что Розанов скоро познакомится с маркизой, и сказал, что ему будет очень приятно с ним там встречаться, что это дом очень почтенный.
На Чистых Прудах все дома имеют какую-то пытливую физиономию. Все они точно к чему-то прислушиваются и спрашивают: «что там такое?» Между этими домами самую любопытную физиономию имел дом полковника Сте — цкого. Этот дом не только спрашивал: «что там такое?», но он говорил: «ах, будьте милосердны, скажите, пожалуйста, что там такое?»
Дом этот состоял из главного двухэтажного корпуса, выходившего на Чистые Пруды, и множества самых странных флигелей, настроенных в середине двора.
В бельэтаже главного дома обитала маркиза Ксения Григорьевна _де Бараль с сыном, девятнадцатилетним маркизом, и двумя взрослыми дочерьми, девицами.
В нижнем этаже жил либеральный московский архитектор, Истукарий Михайлович Брюхачев, с молоденькою женою и недавно произошедшим от сего союза приплодом.
Во флигелях местилось множество самых разнородных людей, но самый большой из этих флигелей занимали пять сестер Ярославцевых: Серафима Романовна, Рогнеда Романовна, Ариадна Романовна, Раиса Романовна и Зоя Романовна.
Все сестры Ярославцева жили в девстве, а маркиза вдовствовала.
Эти-то шесть женщин, т. е. пять сестер Ярославцевых и маркиза де Бараль, назывались в некоторых московских кружках углекислыми феями Чистых Прудов, а дом, в котором они обитали, был известен под именем вдовьего загона.
Мы непременно должны познакомиться и с углекислыми феями Чистых Прудов, и с законами вдовьего загона.
Старшею феею, по званию, состоянию и общественному положению, была маркиза де Бараль. У нее был соединенный герб. В одной стороне щита были изображены колчан со стрелами и накрест татарская нагайка, а в другой вертел. Первая половина щита свидетельствовала о какой-то услуге, оказанной предком маркизы, казанским татарином Маймуловым, отцу Ивана IV, а вторая должна была символически напоминать, что какой-то предок маркизиного мужа накормил сбившегося с дороги короля Людовика Святого.
Маркизе было под пятьдесят лет. Теперь о ее красоте, конечно, уже никто и не говорил; а смолоду, рассказывали, она была очень неавантажна. Маленькая, вертлявая и сухая, с необыкновенно подвижным лицом, она была весьма непрезентабельна. Рассуждала она решительно обо всем, о чем вы хотите, но более всего любила говорить о том, какое значение могут иметь просвещенное содействие или просвещенная оппозиция просвещенных людей, «стоящих на челе общественной лестницы». Маркиза не могла рассуждать спокойно и последовательно; она не могла, так сказать, рассуждать рассудительно. Она, как говорят поляки, «miala zająca w glowie», [48]и этот заяц до такой степени беспутно шнырял под ее черепом, что догнать его не было никакой возможности. Даже никогда нельзя было видеть ни его задних лапок, ни его куцого, поджатого хвостика. Беспокойное шнырянье этого торопливого зверка чувствовалось только потому, что из-под его ножек вылетали: «чела общественной лестницы» и прочие умные слова, спутанные в самые беспутные фразы.