Выбрать главу

Очередь московских женщин

Я 41-я на Плисецкую, 26-я на пледы чешские, 30-я на Таганку, 35-я на Ваганьково, кто на Мадонну — запись на Морвокзале, а Вы с ребенком, тут не стояли! Кто был девятая, станет десятой, Борисова станет Мусатовой, я 16-я к глазному, 75-я на Глазунова, 110-я на аборты (придет очередь — подработаю), 26-я на фестивали, а Вы с ребенком, тут не стояли! 47-я на автодетали (меня родили — и записали), я уже 1000-я на автомобили (меня записали — потом родили), что дают? кому давать? А еще мать! Я 45-я за тридцать пятыми, а Вы с ребенком, чего тут пялитесь? Кто на Мадонну — отметка в 10-ть. А Вы с ребенком — и не надейтесь! Не Вы, а я — 1-я на среду, а Вы — первая куда следует... (ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ) 1974

Сага

Ты меня на рассвете разбудишь, проводить необутая выйдешь. Ты меня никогда не забудешь. Ты меня никогда не увидишь. Заслонивши тебя от простуды, я подумаю: «Боже всевышний! Я тебя никогда не забуду. Я тебя никогда не увижу». Эту воду в мурашках запруды, это Адмиралтейство и Биржу я уже никогда не забуду и уже никогда не увижу. Не мигают, слезятся от ветра безнадежные карие вишни. Возвращаться — плохая примета. Я тебя никогда не увижу. Даже если на землю вернемся мы вторично, согласно Гафизу, мы, конечно, с тобой разминемся. Я тебя никогда не увижу. И окажется так минимальным наше непониманье с тобою перед будущим непониманьем двух живых с пустотой неживою. И качнется бессмысленной высью пара фраз, залетевших отсюда: «Я тебя никогда не забуду. Я тебя никогда не увижу». 1977

Монолог Резанова

Божий замысел я исказил, жизнь сгубив в муравейне. Значит, в замысле не было сил. Откровенье — за откровенье. Остается благодарить. Обвинять Тебя в слабых расчетах, словно с женщиной счеты сводить — в этом есть недостойное что-то. Я мечтал, закусив удила-с, свесть Америку и Россию. Авантюра не удалась. За попытку — спасибо. Свел я американский расчет и российскую грустную удаль. Может, в будущем кто-то придет. Будь с поэтом помягче, Сударь. Бьет 12 годов, как часов, над моей терпеливою нацией. Есть апостольское число, для России оно — двенадцать. Восемьсот двенадцатый год — даст ненастья иль крах династий? Будет петь и рыдать народ. И еще, и еще двенадцать. Ясновидец это число через век назовет поэмой, потеряв именье свое. Откровенье — за откровенье. В том спасибо, что в Божий наш час в ясном Болдине или в Равенне, нам являясь, Ты требуешь с нас откровенье за Откровенье. За открытый с обрыва Твой лес жить хочу и писать откровенно, чтоб от месс, как от горних небес, у больных закрывались каверны. Оправдался мой жизненный срок, может, тем, что, упав на колени, в Твоей дочери я зажег вольный свет откровенья. Она вспомнила замысел Твой и в рубашке, как тени Евангелья, руки вытянув перед собой, шла, шатаясь, в потемках в ванную. Свет был животворящий такой, аж звезда за окном окривела. Этим я расквитался с Тобой. Откровенье — за откровенье. 1975

Уездная хроника

Мы с другом шли. За вывескою «Хлеб» ущелье дуло, как депо судеб. Нас обступал сиропный городок. Мой друг хромал. И пузыри земли, я уточнил бы — пузыри асфальта, — нам попадаясь, клянчили на банку. «Ты помнишь Анечку-официантку?» Я помнил. Удивленная лазурь ее меж подавальщиц отличала. Носила косу, говорят, свою. Когда б не глаз цыганские фиалки, ее бы мог писать Венецианов. Спешила к сыну с сумками, полна такою темно-золотою силой, что женщины при приближенье Аньки мужей хватали, как при крике: «Танки!» Но иногда на зов: «Официантка!» — она душою оцепеневала, как бы иные слыша позывные, и, встрепенувшись, шла: «Спешу! Спешу!» Я помнил Анечку-официантку, что не меня, а друга целовала, подружку вызывала, фарцевала и в деревянном домике жила (как раньше вся Россия, без удобств). Спешила вечно к сыну. Сын однажды ее встречал. На нас комплексовал. К ней, как вьюнок белесый, присосался. Потом из кухни в зеркало следил и делал вид, что учит «Песнь о Данко». «Ты помнишь Анечку-официантку? Ее убил из-за валюты сын. Одна коса от Анечки осталась». Так вот куда ты, милая, спешила! «Он бил ее в постели, молотком, вьюночек, малолетний сутенер, — у друга на ветру блеснули зубы. — Ее ассенизаторы нашли. Ее нога отсасывать мешала. Был труп утоплен в яме выгребной, как грешница в аду. Старик, Шекспир...» Она летела над ночной землей. Она кричала: «Мальчик потерялся!» Заглядывала форточкой в дома. «Невинен он, — кричала, — я сама ударилась! Сметана в холодильнике. Проголодался? Мальчика не вижу!» — И безнадежно отжимала жижу. И с круглым люком мерзкая доска скользила нимбом, как доска иконы. Нет низкого для Божьей чистоты! «Ее пришел весь город хоронить. Гадали — кто? Его подозревали. Ему сказали: «Поцелуй хоть мать». Он отказался. Тут и раскололи. Но не назвал сообщников, дебил». Сказал я другу: «Это ты убил». Ты утонула в наших головах меж новостей и скучных анекдотов. Не существует рая или ада. Ты стала мыслью. Кто же ты теперь в той новой, ирреальной иерархии — клочок Ничто? тычиночка тоски? приливы беспокойства пред туманом? Куда спешишь, гонимая причиной, необъяснимой нам? зовешь куда? Прости, что без нужды тебя тревожу. В том океане, где отсчета нет, ты вряд ли помнишь 30—40 лет, субстанцию людей провинциальных и на кольце свои инициалы? Но вдруг ты смутно вспомнишь зовы эти и на мгновение оцепеневаешь, расслышав фразу на одной планете: «Ты помнишь Анечку-официантку?» Гуляет ветр судеб, судебный ветер. 1977