Николай Африканович стал в зале на стул и принялся считать комаров на потолке, пока у него не закружилась голова. Тогда Варвара Ивановна завела длинную палку с навернутым на конце полотенцем и повсюду уничтожала ею вредных насекомых.
В Наташиной спальне окно забили сеткой и один раз даже прыскали особой жидкостью, чрезвычайно плохо пахнущей.
Была выписана книга - "Гигиена молодой женщины". Из чтения ее выяснилось: нельзя поднимать тяжестей, сильно нагибаться, вредно есть квашеную капусту, пить в жару холодный квас и т. д. и т.д...
Купаться позволяли пять минут, - опять-таки по книге. В полдень в солнечном свете оказалось чрезмерное присутствие ультрафиолетовых лучей, действующих на органы. На закате легко было поймать крапивку. Роса, чудесная утренняя роса, по которой Наташа любила бегать босиком, была признана безусловно вредной. Когда, задумавшись над недопитой чашкой чая, прислонялась Наташа к кирпичной стене террасы, Варвара Ивановна говорила поспешно:
- Не облокачивайся, прошу тебя. Схватишь ревматизм. Подожди, приедет Николай - сиди, где хочешь.
При этом она с удивительной ясностью проникала в тайны Наташина организма. И тогда как старики Стабесовы упирали исключительно на книги, тетка искала главную причину в наследственности.
Наташин желудок, например, оказался томилинский, крепкий; почки пошли в дядьев с материнской стороны; печень же со всеми ее капризами долго оставалась загадочной. Однажды, в позднее время, тетка вошла со свечой в Наташину спальню, села на кровать и после тяжелого вздоха открылась:
- Был гусар Нащокин, твой дядя троюродный. Чрезвычайно тучный человек. Вспыльчив - чистый порох. Вот, Наташа, откуда у тебя твоя раздражительность, - и строго посмотрела поверх очков.
- Что вы, тетечка, когда же я раздражаюсь?
- Ну, позволь мне об этом судить. Завтра же, мать моя, посылаю в город за ящиком боржома. Я не могу сдать тебя с такой печенью на руки жениху.
- Тетка, если вы еще раз скажете "жених", я намочу голову и всю ночь просижу на окошке.
Тетка ответила:
- Фу, фу, фу! Распетушилась, горячка, - и разговор прекратила.
Наташа просила не говорить слов: "жених", "нашим молодым", "свадебка", - и просила также не слишком часто поминать имя Николая Николаевича, потому что думала о нем все время напряженно, иногда со страхом, но чаще с нежностью. Он был близко, у самого сердца, и совсем не хотелось, чтобы н его также наградили печками.
Пробовала она протестовать против "Гигиены молодой женщины", но в этом тетка оказалась как кремень. И понемногу девушка начинала чувствовать себя особенно хрупкой, боялась ушибиться и перестала даже громко смеяться, не то что раньше, когда была - ничья.
Стояли в это время сильные жары и близилось полнолуние.
Наташа лежала в качалке. От солнца затеняли ее плотные кусты акации. Рассматривая свою руку, она думала лениво: "Какая странная вещь - рука. Почему пять пальцев, а не шесть, и отчего это красиво?"
И вдруг точно всю себя почувствовала со стороны, тоненькую, в белом платье, длинноногую, синеглазую, хрупкую. Над головой тихо треснул стручок акации, и на колени упал бобик, зеленый с красными жилками. Тогда Наташе стало казаться, что живет она в каком-то высоком хрустальном доме, чистая и печальная от своей чрезмерной чистоты. А очень еще недавно играла в теннис, читала с упоением современные романы и презрительно не верила в любовь. Что это было такое? Ноги и руки остались теми же, и голова, и даже сердце, а сама она - другая. И отчего грустно ей даже от таких пустяков, как упавший на колени бобик?
Наташа стала припоминать. Она гуляла с Николаем Николаевичем за парком, у пчельника на гречишном поле, цветущем желтыми кистями. Было жарко, пахло медом, и летали пчелы. Подходя к этому полю, Николай, помахивая палочкой, курил, болтал вздор. Наташа искоса поглядывала на него, думала: "Красив-то - красив, только слишком развязен". Но когда они вошли в гречиху, осыпавшую им платье до колен желтой пылью, и Наташа наклонилась, чтобы нарвать кистей, а Николай, бросив папиросу, задумался, - с этой минуты их обоих заволокло медовым запахом цветов и непросохшей после дождя земли, и казалось странным, как могли они еще пять минут тому назад болтать непринужденно. Это чувство застенчивости и легкого головокружения не прошло даже тогда, когда вернулись домой, а на следующий день только усилилось.
Затем Наташа и Николай словно одичали: встречаясь, не смотрели в глаза, говорили мало понятные вещи; уходя гулять, бродили по межам, по кошнине, мимо копен, залезали в степные овраги и не замечали, когда наступал вечер. Ноги не болели от таких прогулок, и все - сердце, ум, воля, чувства - было молчаливо напряжено.
Наконец оба они провели ночь без сна; Наташа проворочалась в постели и напугала тетку, напоившую ее гофманскими каплями, а Николай пробежал от дачи до Спасского и обратно - всего шестнадцать верст. Что думали они в эту ночь, неизвестно, но уже в восьмом часу оба явились на теннисную площадку с такими измученными лицами и блуждающими глазами, что глядеть было страшно. Николай взял мяч, внимательно осмотрел его, закинул для чего-то в пруд и сказал:
- Наташа... вот что...
У Наташи подкосились ноги, она села на скамью, спросила едва слышно:
- Что?
У обоих громко, непослушно стучало сердце. В зеленой тени лип нечем было дышать. Кусая губы, стоя почти спиной к девушке, Николай проговорил наконец:
- Я вас люблю, Наташа.
Она не ответила, - не могла. В душной тени двигались зайчики, кружочки света. Затем у самого ее лица появились глаза, тоже зеленые, изумительные, родные. Она подняла руки на его плечи и поцеловала полуоткрытым ртом.
Решено было скрыть от родных, что объяснились. Но к обеду Стабесовы на даче, а Варвара Ивановна на балконе у себя узнали все. И, точно по уговору, принялись мешаться не в свое дело: и тем, что спрашивали бестактно, и тем, что многозначительно молчали; но едва Наташа выходила из комнаты, усаживались в кучку и шепотом вели беседу о Наташиной красоте, о Наташиной добродетели, о том, как Николай будет с нею счастлив.
Наташе и Николаю точно опротивела за это время ходьба, и весь день просиживали они на скамейке то в липовой аллее, то в березовой, около пруда. И разговаривали только об одном, - как это удивительно и непонятно, что они встретились и полюбили друг друга и что еще никто на свете так не любил, как они.
Каждый день, на рассвете, Николай шел купаться в томилинский, дымящийся паром пруд; быстро раздевался и плыл в студеной воде, фыркая и оглядываясь на огромные осокори по берегу; они казались вдвое выше в этот час. Свистали птицы, вдалеке мычало стадо. И в тумане, за вершинами осокорей, проступали водянисто-коралловые полосы зари.
Затем Николай садился под Наташино окно на скамеечку. Когда солнце из-за вершины клена пробивалось в самую глубь комнаты, Наташа вставала и, в белом капотике, с лохматым полотенцем, выходила на дорожку, отворачиваясь и говоря, чтобы Николай на нее не смотрел, потому что она еще заспанная.
Так начинался день - не то сон, не то сплошная мечта, - очаровательный и призрачный.
Вдруг Николай получил из Москвы телеграмму: дом, строящийся под его руководством, дал трещину. Пришлось уехать немедленно. И тогда-то Варвара Ивановна и старики Стабесовы принялись Наташу оберегать.
Николай писал каждый день. Его письма в больших серых конвертах начинались приблизительно так: "Моя нежная, ласковая, прекрасная, дивная, возлюбленная, чудесная Наташа..." - и в том же роде кончались.
Там, в Москве, вместо Наташи он имел дело с кирпичами, известкой, железными балками, плутом подрядчиком и проч. Москва оказалась пыльной, душной, оглушительной. Он рвался в Томилино, где Наташа, охраняемая тремя стариками, жила как в наполовину только настоящем мире.
Но прошло две недели, у Наташи началось недовольство... Оно шло откуда-то, как сквознячок в едва заметную щелку.
"Возятся точно с цыпленком,, - думала .сейчас Наташа, забираясь с ногами в качалку, - откармливают, обглаживают, чтобы ему подать: пожалуйте, - только язык не проглотите! Удивляюсь, как еще не умерла от скуки". Она взяла в рот бобик и разгрызла. Он оказался кисленьким. Затем на дорожке появился Николай Африканович, коротенький, стриженный бобриком старичок в чесучовой рубашке, с поясом на животе, разглаживая на обе стороны бороду, прищуря глаз, он воскликнул: