Маша так и не поняла - сон ли она видела, и если сон, то где он начинался? И всего больше удивлялась она тому, что во сне случилось с нею не бывающее в снах... И что случилось это - она была уверена, удивлялась и покачивала головой. Когда же настал опять туманный день, Маша заперлась на ключ, стала слушать шорохи, надеялась и трусила, как мышь.
ЛОГУТКА
Я помню ясно, хотя мне было семь лет в то время, как началась беда. Мать и отец стояли на балконе и серьезно глядели туда, где, обозначаясь на горизонте невысокими курганами, лежала степь с прямоугольниками хлебов.
За курганами на востоке стояла желтоватая мгла, не похожая ни на дым, ни на пыль.
Отец сказал: "Это - пыль из Азии", и мне стало страшно. Каждый день с этих пор мать и отец подолгу не уходили с балкона, и ежедневно мгла приближалась, становилась гуще, закрывала полнеба. Трудно было дышать, и солнце, едва поднявшись, уже висело над головой, красное, раскаленное.
Трава и посевы быстро сохли, в земле появились трещины, иссякающая вода по колодцам стала горько-соленой, и на курганах выступила соль.
Все, с чем я играл - деревья, заросли крапивы и лопухов, лужи с головастиками и тенистый пруд, - все высыхало теперь и горело. Мне было жутко и скучно...
В то время заехала к нам городская барышня погостить. Побежала в сад, увидела высокую копну, схватила меня и, так как я, присев, уперся, она упала в копну, предполагая, что это: "душистое сено, какая прелесть", и за воротник барышни, в уши, в волоса и глаза набилось колючей пылью пересохшее до горечи сено.
Разговоры становились все тревожнее; у крыльца появлялись мужики без шапок. Матушка в это время ходила по комнате, заложив руки за спину, все думала и думала, поправляя пенсне на шнурочке.
Наконец окончилось это долгое, как горячка, лето, и поздней осенью однажды подали к обеду черные щи. Матушка сняла крышку с чугуна, взглянула на отца:
- Больше ничего не будет.
- Поешь этих щей и запомни, - сказал мне отец, - что твои товарищи деревенские мальчишки - сейчас и этого не едят.
Мне стало жаль деревенских мальчиков, которые ничего не едят; отец же, катая хлебный шарик, дудел марш. Подудев, сказал:
- Но как помочь, не знаю.
Снег выпал поздно, потом растаял, и по вновь оголенной земле хватило гололедицей, погубив озимые. Но на льду пруда снег только подъело, он расплылся желтыми пятнами и подернулся коркой.
Я бегал по пруду, пуская стрелки и не видя против солнца, куда они упадут.
Запустив стрелу до плотины, я видел между ветел матушку; она шла в черной шубе и оренбургском платке, опустив голову.
Матушка очень задумалась, и мне стало жалко ее, такую родную и обыкновенную. Я окликнул. Матушка улыбнулась и протянула руку. Потом, взяв меня сзади за кушак, спросила рассеянно, по привычке:
- Ты о чем думал? - Потом: - Хочешь, пойдем со мной в деревню; помнишь Логутку, твоего товарища, он очень болен.
Мы взошли по застывшей дороге на изволок, откуда показалась растянутая по берегу реки деревня.
Серые избы стояли без крыш. Вместо них торчали трубы и стропила кое-где, словно после пожара; а позади на гумнах виднелись только плетни, канавы да голая ива.
У крайней избы стоял мужик, глядя на дорогу. Матушка его окликнула:
- Что, Николай, жива еще кобыла?
Мужик, держась за кушак, мотнул головой, повернулся и побрел на двор.
- Вон кобыла, - сказал он хриплым голосом и указал под навес, где, подтянутая на подпругах к перекладине, стояла каряя лошадь, опустив большую морду до копыт.
- Как-нибудь выживет, - сказала матушка.
- Куда она годна - падаль, - ответил мужик, - теперь я человек нерабочий, - и он опять заложил руки за кушак. Мы направились наискось через улицу.
Логуткина мать глядела через окошко; увидев нас, она сморщила высокий лоб, поправила повойник и отвернулась, но, когда мы вступили в темные сени, сама отворила дверь, сказала спокойно:
- Пожалуйте, барыня-ягодка, - и пропустила нас в холодную избу, где у печи я сейчас же заметил дохлого черного поросенка.
- Околел черненький, - сказала Логуткина мать, - а умный какой был, с нашей собакой в будке жил и на людей кидался.
- Ну, а Логутка? - строго спросила матушка и сейчас же прошла за перегородку, где на деревенской койке, под лоскутным одеялом, лежал, закрыв глаза, мальчик, с волосами белыми, как лен.
Волосы на виске были потемнее и мокрые, лицо, как у лисички, повернуто к плечу, рот раздвинут, на щеках - морщины...
- Плачет, все плачет он, - сказала Логуткина мать, - нелегко ему расставаться, а пузичко ничего не принимает, съест и все назад.
- Ты что же это - хворать выдумал? - спросила матушка, положив руку Логутке на темя.
Он пошевелил бровями и наклонил голову к другому плечу.
- Чаяла - подрастет, работать за меня будет, - сказала Логуткина мать, - а теперь вижу, пускай его бог приберет...
И обе они ушли за перегородку, потом совсем из избы.
Логутка перестал морщиться, открыл глаза, поглядел на меня и сказал:
- Поросенок у нас подох, а умел по-собачьему лаять.
Матушка и Логуткина мать скоро вернулись, ведя давешнего мужика. Он указал корявым пальцем на Логутку, спросил:
- Этого парнишку? - и поднял его вместе с одеялом на руки, а Логуткина мать вдруг зашептала:
- Ты не очень его ломай, он больненький.
- Не сломаем, - ответил мужик и пошел впереди нас из избы за ворота, через село к усадьбе, унося Логутку.
Логутку положили в гостиной и тотчас дали ему чаю. Выпив, он принялся стонать и стошнил все, что съел и выпил.
Матушка просила Логуткину мать остаться на кухне; она посидела у дверей, потом, как рассказывали, махнула рукой и ушла назад на деревню.
В столовой зажгли лампу; отец, примостясь с краю обеденного стола, щелкал счетами и водил пальцем по приходо-расходной книге. Матушка, отогнув скатерть, расставила аптечные пузырьки и терла мазь в ступке. Очищая фарфоровый пестик, она сказала:
- Но как же иначе? Логуткина мать, по-моему, душевно больна: я не представляю, как можно, даже в самых тяжелых условиях, желать смерти ребенка.
Отец остановил ноготь на книге, приподнял голову и произнес: "угу".
- Ты меня осуждаешь, - продолжала матушка, - но я и не думаю успокоиться на том, чтобы спасти одного крестьянского мальчика... Во-первых, надо же начать с чего-нибудь... И не всем дано вершить большие дела.
Отец опять защелкал костяшками, но уже без толку, потом, прищуря глаз, долго глядел на горелку лампы.
- Он все равно умрет. Твоя душевная сила расходуется даром. Я нахожу, что подобные поступки есть скрытое самолюбование, тот же эгоизм.
Так они поссорились. Отец сбегал в библиотеку, принес книги и читал из них опять про тот же, часто им упоминаемый, эгоизм; матушка тоже открывала книгу, но, не прочитав, клала ее на стол. Наконец она отвернулась и заплакала, отец потянулся, чтобы ее обнять, увидел меня в углу дивана и, удивясь, отослал в детскую.
По пути я заглянул в темную гостиную; месяц светил в окно, заливая пузырчатым светом штукатуренную стену и подушку, на которой, раскрыв глаза, лежал Логутка.
- Логутка, - окликнул я, - ты отчего не спишь?
Но он даже не моргнул. В каждом глазу его светилось по месяцу, нос был острый; я собрался окликнуть погромче, но подошла матушка и прошептала, прикрывая дверь: