Отворила миловидная женщина в светлых локонах, привлекательно одетая, глянула ему в лицо и испугалась. «Узнала: Генька-то на меня похож как вылитый».
— Геннадий дома?
Она молча отступила, он вошел за нею в переднюю. Испуганно глядя, женщина сказала:
— Его нет… — И, спохватившись: — Да вы зайдите… Зайдите, пожалуйста.
Она взяла кепку из его рук и ввела его в комнату. Тюлевые занавески. Вышитые подушечки. Бумажные розы на комоде. Домовито.
— Садитесь, пожалуйста. Вы Генин папа будете? — спросила женщина с нерешительной приветливостью, а голос ее дрожал от волнения.
«Любит, — определил Леонид Никитич. — Любит нашего оболтуса».
— Точно, папа, — подтвердил он. — Так нет его? Там у них, говорят, загорелось на базе, что ли, — добавил он нескладно, чувствуя неловкость оттого, что не шел, не шел к сыну и вдруг явился незваный и без всякого дела. Женщина взглянула на розовое окно и вскрикнула:
— Горит? На базе? Что вы говорите!.. Да Геня не там. В выходном костюме вышел — значит, в гости или в кино… А может, это и не на базе пожар. Может, знаете, какая-нибудь бочка с бензином, только и всего, рассуждала она, не то занимая Леонида Никитича, не то говоря что попало, чтобы унять свое волнение.
— Может, и бочка, — успокоительно сказал Леонид Никитич, видя, как высоко, толчками, поднимается ее грудь. «Боится, чтоб не увел от нее Геньку. За счастье свое дрожит…» — Извиняюсь, имя-отчество…
— Зинаида Ивановна.
— Будем знакомы, Зинаида Ивановна. Ну, как тут Геня живет?
— У него все благополучно, — заторопилась она. — Все слава богу. Думал вот на курорт съездить, да отпуска не дают, срок не вышел, недавно служит… Он, может, скоро придет, вы подождите… Чайку не желаете?
— Нет, благодарю, — сказал Леонид Никитич, который терпеть не мог пить чай в гостях, потому что там всегда давали жидкий.
— Может, желаете посмотреть Генину комнату?
— Ну, покажите, — согласился он, не зная, о чем с нею говорить.
Она отворила дверь в соседнюю комнату — там тоже были подушечки, занавесочки и бумажные розы — и сказала благоговейно:
— Вот тут Геня живет.
«Раба его, совершенная раба», — подумал Леонид Никитич. Вслух похвалил ласково:
— Хорошая комнатка, очень хорошая комнатка.
— Наша теневая, — говорила Зинаида Ивановна, — а эта, обратите внимание, на юго-запад, такая солнечная, сколько солнца в городе есть, оно все тут. Летом, конечно, не особенно приятно, я предлагала Гене поменяться временно, но ему в нашей неудобно, потому что возле кухни…
Ее, видимо, ободрил его ласковый тон, дыхание у нее стало ровнее, и она без умолку говорила о Геннадии. Леонид Никитич сидел против нее на диване и слушал, поддакивая: «А! Да? Ну-ну».
— Геня добивается, чтоб дали отпуск хотя бы без сохранения содержания.
(«Ясно, зачем содержание, Дуся семь шкур с себя снимет, только он ей намекни…»)
— Расстроен, что не дают. Очень хочется отдохнуть…
— Это от чего же отдохнуть? — сорвалось у Леонида Никитича.
Зинаида Ивановна умолкла, приоткрыв свой свежий рот, в котором поблескивал золотой зуб.
— С чего он так устал? — ворчливо допытывался Леонид Никитич.
То он было встревожился за сына, услыхав о пожаре на базе; а то стало досадно, что сын разгуливает где-то в выходном костюме, когда его предприятие, может быть, горит. И первое, и второе чувства были нелогичны, но когда же чувства бывают логичными.
— Переработался, что ли?
— Так ведь это, знаете, так говорится — отдохнуть, — сказала она растерянно. — Едет человек на курорт, говорят: поехал отдыхать.
Он коротко засмеялся:
— Так говорится… Ну-ну.
(«Славная баба, а дура. Окрутил ее Генька — лучше не надо».)
Стало ее жалко, решил поучить уму-разуму.
— Не меняется Геннадий, — сказал он, встав и похаживая по комнате. Вижу, нисколько не меняется — каков был, таков и есть. Удивительно! Будь мы бывшие помещики или капиталисты, тогда бы понятно. А ведь я, чтоб вы знали, с четырнадцати лет в депо, мать его чернорабочая была, а он типичный эксплуататор, Зинаида Ивановна, по всем вашим высказываниям.
Она слушала со вниманием, ее небольшие серо-голубые глаза следили за ним неотступно, и на простоватом румяном лице выражалась усердная работа мысли.
— Ну что вы, — сказала она, улыбнувшись. — Какой же он эксплуататор. Что ж тут плохого, если ему на курорт хочется? Это ведь всем хочется. Ничего в нем такого нет, — закончила она с горячностью.
— Добрая вы душа, Зинаида Ивановна. А вот я с ним ужиться не мог. Не смог перенести его эксплуататорской сущности! Попирает, понимаешь, мать, попирает жену и меня попирать норовит!.. Мы с ним разошлись… не совсем по-хорошему. Что поделаешь? В семье не без урода…
Зинаида Ивановна в изумлении всплеснула руками:
— Господи!.. Какой же он урод! Такой красавец!..
— Отношение его к людям уродливое.
— Какое особенное отношение?.. Жену каждый может разлюбить, вон сколько в газете объявлений о разводах, — сказала она и покраснела. Немножечко эгоист он, это правда, так это от красоты: женщины избаловали. — Покраснела еще гуще и потупилась.
— Вот вы его этим еще хуже портите, — строго сказал Леонид Никитич, останавливаясь перед нею.
— Чем? — спросила она, подняв взгляд, полный тревоги.
— Этим самым. Защитой. Геннадий нуждается не в защите, а чтоб его держали в ежовых рукавицах, вот он в чем нуждается. Поскольку вы старше… («Ф-фу! Это не нужно было говорить!») — Попытался внести поправку: Поскольку он моложе вас… — Серо-голубые глаза налились слезами, но Леониду Никитичу уже не было остановки: — Вы должны повлиять, чтобы он переменил свое поведение. В отношении семьи и так далее.
Леонид Никитич хотел сказать, что от нее зависит сделать Геннадия более внимательным к людям и что от этого ей же, Зинаиде Ивановне, в первую очередь будет польза. Но Зинаиде Ивановне подумалось, что от нее хотят, чтобы она уговорила Геннадия вернуться к жене. Эта молоденькая жена, существующая так близко под защитой его родных, была для Зинаиды Ивановны страшнее атомной бомбы. Зинаида Ивановна закрыла лицо руками; ее круглые плечи затряслись. Леонид Никитич расстроился и сказал:
— Напрасно вы расстраиваетесь, расстройством тут не поможешь.
Он увидел ее бурые от марганцовки и йода пальцы с короткими ногтями, пальцы рабочего человека… «И чего я лезу, какой прок?..»
Она разняла пальцы, открыла мокрое, несчастное, враз поблекшее лицо, сказала с жаром:
— Чего вы хотите?! — и зарыдала в голос.
— Да Зинаида Ивановна, да голубушка, да хватит, честное слово! взмолился Леонид Никитич. — Ну, я извиняюсь, ну, не будем больше на эту тему!
Она словно ждала, чтобы с нею заговорили ласково, перестала рыдать и высморкалась. Еще всхлипывая, достала из шкафа пузырек, накапала в рюмку валерьянки, выпила и улыбнулась Леониду Никитичу виновато и доверчиво, будто они отлично объяснились и между ними теперь полное понимание. Веселым голосом опять предложила чаю, потом спросила: «А может, желаете, я за водкой схожу?» Но ему было совестно, грустно, и он устал. Да и поздно было. Он ушел.
Пожар, как они с Квитченко предсказывали, уже потухал. Ничто не мешало Леониду Никитичу до самого дома думать о сыне, о Зинаиде Ивановне, жалеть ее, жалеть Ларису… Сумбурно и горестно было на сердце. Но вот он дома, он ложится на широкую постель с мягкими подушками. Хорошо! Законное дело — после дежурства отдохнуть всласть!
Он спит ночь и утро — до полудня. Домашние стерегут его сон. Ставни в доме закрыты, в узких полосках света, врезающихся между створками ставен, ярко вырисованы — где лист фикуса, где тоненькие рюмочки, стайкой сгрудившиеся за буфетным стеклом. От рюмочек брызжут на стены радужные зайчики. Евфалия, разутая, ходит по прохладному полу, чуть поскрипывая половицами; осторожно двигает посудой в кухне. Стучит щеколда калитки, Евфалия спешит на веранду навстречу соседке, пришла соседка вернуть должок — стаканчик уксуса…
— Хозяин спит, — предупреждает Евфалия вполголоса, и они шепчутся на веранде. Из спальни слышится кашель. Юлька достает из буфета отцовскую большую чашку с коричневой трещиной и накладывает варенье в вазочку. Леонид Никитич выходит из спальни, благодушно спрашивая: