— Не знаю, — сказала Дорофея, — сколько надо проверять и как это проверяется… Но знаю, что рано.
— А что я скажу, — вмешалась Евфалия. — Сказать?.. Ты на три месяца была моложе, когда вышла за Леню.
— Что ты равняешь! — сказала Дорофея.
— Почему же не равнять? — спросила Юлька.
— Просто смешно! — сказала Дорофея. — Мы с папой — и вы с Андрюшей. Мы с папой прожили, слава богу, — скоро тридцать лет.
— Ты сама говорила, что вы совершенно не знали друг друга.
— Тридцать лет — это, я думаю, доказательство, что мы не ошиблись.
— Подумай, мама, что ты говоришь! — строго сказала Юлька. — Ведь для того, чтобы мы могли проверить, можем ли мы прожить тридцать лет, надо нам пожениться или не надо?
Леонид Никитич засмеялся. Лариса вышла из столовой.
— Это просто возмутительно, — сказала Юлька, — что вы относитесь несерьезно.
— Да ну, — сказала Дорофея, — что тут может быть серьезного. Посмотри на себя: девчушка.
— Ты тоже была!..
— Другое время было, — сказала Дорофея и стала звонить по телефону Чуркину.
— Я категорически отказываюсь говорить несерьезно! — сказала пунцовая Юлька. — В конце концов, мне разрешает закон!
— Кирилл Матвеич, здравствуй, я приехала, что у нас там делается? — восклицала Дорофея, не обращая на Юльку внимания.
Леонид Никитич, озадаченный, смотрел на них и думал: «Зачем это Дуся так… Одно дело Генька, другое — Юлька. У Юльки все получается… по-человечески. Бедный мой цыпленок, даже не поздравили отец с матерью», думал он, болея за Юльку. Но ничего еще не успел вымолвить, как они исчезли из столовой обе, мать и дочь. Он пошел их искать и нашел на заднем крылечке веранды; они сидели обнявшись, и Юлька прижималась щекой к материнскому плечу. Леонид Никитич стал над ними и спросил:
— Договорились?
Они повернули к нему оживленные, ласковые лица, и он обрадовался.
— И хорошо, хороший парень; мы же его знаем, — сказал он, обходя их и присаживаясь ступенькой ниже. Вздохнул и заключил с невольной грустью: Ну, поздравляю тебя…
Тем же московским самолетом, что и Дорофея, вернулись в Энск Борташевичи, Степан Андреич и Надежда Петровна.
Зайдя к Сереже, Саша обнаружил большие перемены: чехлы были сняты, ковры расстелены, квартира приобрела богатый и гордый вид.
Пришел Санников и сел играть с Сережей в шахматы, и Саша сидел возле них с удовольствием, потому что, во-первых, они оба были сильные игроки и у них было чему поучиться, а во-вторых, Катя заглянула на минутку и сказала:
— Здравствуйте, мальчики.
Она стала еще красивее, и голос еще музыкальнее, или, может быть, Саше так показалось. Он был уверен, что все кругом от нее без ума, и удивился, что Санников даже головы не поднял и только нескоро, когда она давно ушла, пробормотал, двинув пешку:
— Здравствуйте, кто это там…
В Сережиной комнате было убрано, кухонный стол исчез вместе с росянками.
— Да, конец моему порядку! — сказал Сережа. — Живи не так, как хочется…
— А так, как мама велит! — басом сказал Санников.
Он был крепыш, круглолицый, стриженный наголо, похожий на молодого солдата. Саша закурил, Санников тоже достал папиросы и попросил прикурить.
В общем, им было вольготно, и никто им не мешал, но потом их позвали пить чай.
— Познакомься, мама, — сказал Сережа, выйдя в столовую, — мой новый товарищ, Саша Любимов.
— Здравствуйте, — сказала Надежда Петровна и осмотрела Сашу с головы до ног. Он ничего не имел против осмотра, потому что был хорошо одет и аккуратно подстрижен, но вообще Надежда Петровна ему не понравилась, чем-то даже испугала его.
— Здравствуйте, — небрежно сказал Санников, качнув туловищем, что означало общий поклон, и хладнокровно сел рядом с Сережей. Саша подумал, что этот грубоватый парень сумел себя поставить здесь как нужно.
Сам же он чувствовал стеснение, и чем дальше, тем больше, — из-за Надежды Петровны. Если бы его спросили: почему? — он ответил бы не колеблясь, хотя у него не было никаких доказательств: «Она плохая».
У нее злые глаза, и с этими злыми глазами она говорит любезности гостьям, сидящим возле нее, и угощает их.
Все в ней крупно, резко, отчетливо и определенно. Волосы ярко-каштанового цвета уложены правильными лоснистыми волнами. Большие губы обрисованы ярко-красной помадой. И ногти яркие, и каждый большой блестящий красный ноготь выделяется на пухлой белой руке. Одета она пестро и воздушно, как Катя, но это имеет такой вид, как если бы девичье платьице надели на гипсовый монумент.
Она большого роста, у нее большое ненатурально белое лицо, без загара (словно не провела она все лето под южным солнцем), странно-неподвижное Надежда Петровна никогда не улыбается и не смеется. И не хмурится, и говорит, еле шевеля губами. Делает она это для того, чтоб не было морщин. Но Саше эта причина неизвестна, и он со страхом взглядывает на неподвижную белую маску с подбритыми и начерненными бровями и кроваво-красным ртом. Она ужасна; неужели никто, кроме него, не замечает, что она ужасна?! Саша был бы потрясен, если бы узнал, что среди своих знакомых Надежда Петровна Борташевич слывет самой интересной женщиной.
Пришел Степан Андреич, весело поздоровался, стал шутить, за столом смеялись, — у Надежды Петровны не двигался на лице ни один мускул, и только когда уж очень было смешно, она с закрытым ртом произносила что-то вроде: «гум, гум, гум».
— Ты прекрасно выглядишь, — сказала ей Катя.
— Да? — спросила Надежда Петровна. — Ты находишь? — И поправила пышные рукава.
— А где ваша Марго? — спросила одна гостья. — Почему ее не видно?
— Она еще на даче, — ответила Надежда Петровна.
— Бедняга Марго, — сказал Степан Андреич. — Все варит варенье и жалуется, что не остается времени для личной жизни.
— Гум, гум, гум, — сказала Надежда Петровна.
Все это не нравилось Саше. Ему было скучно и отчужденно. «Семья, конечно, прекрасная, — думал он, — только мать странная, совсем она не подходит ни Сереже, ни Кате. Лучше бы из гостий которая-нибудь была их мать. И Степану Андреичу она не подходит, он простой и веселый».
Сережа как будто понимал, что чувствует Саша, — он молчал, двигал бровью и, как только выпили чай, поскорей увел товарищей к себе…
Но вот расходятся гости, молодые и пожилые. Хозяева ложатся спать. Гаснет свет в окнах квартиры Борташевичей.
Спит Сережа, написав на сон грядущий несколько строчек в дневник. Спит Катя — она видит во сне обидно исчезнувшего из ее жизни капитана Войнаровского и третирует его без жалости. Могуче храпит умаявшаяся за день тетя Поля. Не спят и разговаривают только в родительской спальне.
Борташевича терзает бессонница. Давно терзает, он не спасся от нее даже на курорте. Хваленый курс лечения ничего не дал. Борташевич ворочается, перекладывает подушки, стонет и, не выдержав своей одинокой тоски, говорит вслух:
— Господи ты боже мой!
— Ты не спишь? — сдержанно спрашивает из темноты Надежда Петровна.
— Умный вопрос, — говорит Борташевич. — Нет, я сплю.
Он скидывает одеяло и, шлепая босыми ногами, идет в другой угол комнаты. Ощупью находит графин, наливает воду в стакан, и выпив, говорит:
— Полный дом баб, и некому поставить мне стакан воды на ночь.
Надежда Петровна мудро молчит. За двадцать пять лет совместной жизни все слова произнесены по двести пятьдесят тысяч раз. Она избегает раздражения, от раздражения лицо стареет так же, как от смеха.
Она лежит с закрытыми глазами и слушает, как вздыхает и вертится муж. Профессор предписал ей засыпать не позже часа, но попробуйте заснуть в такой обстановке… Не выдержав, она говорит сухо:
— Ты бы принял свой нембутал.
— Нет нембутала, — сейчас же ожесточенно отзывается Борташевич, кончился, и в аптеках нет.
— Ну, бромурал.
— Бромурал не помогает ни черта.
— Тогда люминал. Двойную дозу.
«Ангельский нужно иметь характер», — думает она при этом.
— Где люминал? — мрачно спрашивает Борташевич после долгой паузы.