Выбрать главу

Надежда Петровна может сколько угодно уговаривать его и обливать презрением: он не только слышит и угадывает шепоты — он чувствует, как вокруг него затягивается петля. Что за петля — еще неизвестно, но затягивается. Ясно — базу поджег Цыцаркин, чтобы замести следы. А после пожара два заведующих магазинами подали заявление об уходе — в связи с переездом, по семейным обстоятельствам, в другие города.

Побежали крысы с корабля! Борташевич решительно пресек панику. Никаких уходов! Потрудитесь, товарищи, работать, в торговом деле возможны всякие казусы, прокуратура разберется… Вира — майна! Все по местам!

Но дели идет к развязке. Это видно. Это в воздухе. Ждать нечего.

Чего ждать? Завтрашнего дня?.. Которую ночь Борташевич лежит и смотрит в потолок. Его завтрашний день — это разоблачение и позор. На порог не пустят… Да он и не сможет прийти. Как же он придет, если они будут знать.

Лучше бы не наступал никакой день. Пусть всегда потемки. Лежать. Считать, чтобы уснуть, до тысячи, потом до пяти… Вспоминать что-нибудь хорошее…

А вспоминать тоже нечего. Пекарни, универмаг?.. Все это было вперемешку с мерзостью… Надину любовь?..

О детях вспоминать нельзя.

Ужасно, если нечего ждать. Еще ужаснее, если нечего вспомнить.

Оказывается — жизни не было.

Нет, была, конечно. Но крошечная, куцая и очень давно, — забылась… Он жил, жил. Он был молодой и хороший, с выпирающими ключицами. Задыхаясь, таскал тяжелые мешки. Ел хлеб, макая его в душистое масло, и верил, что завтра будет лучше, чем сегодня. Воевал, был ранен — его лечили, учили, приняли в партию, доверили ему ответственную работу. От души он пел песни и от души смеялся. В полинялой косоворотке, простосердечный, беззаботный, с рвением к работе и чистыми мыслями, воссел он когда-то в красивом кабинете на важнецкой должности — советским хозяйственником… и все. Дальше нет ничего. Дальше он крал, врал, жрал, покупал Надежде Петровне разные цацки…

Жизнь кончилась в тот день, когда он протянул руку за деньгами. Он сам оборвал свою жизнь.

Мелким бегом бежит на часах секундная стрелка. Бледнеет потолок: светает. Завтрашний день смотрит в окно.

*ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ*

И город пробуждается.

Первыми на чисто подметенные улицы выходят рабочие, это их час. За ними покидают дома студенты, школьники, хлопотливые хозяйки с клеенчатыми сумками и плетеными авоськами и служащие учреждений. А когда весь этот деловой народ разойдется к своим местам, появляются младенцы в колясках, старички, живущие на покое, и разный прочий люд.

Рано утром, до начала работы в горисполкоме, Дорофея с Чуркиным и главным архитектором Василием Васильевичем едут осматривать новый дом, который вскоре будет принимать комиссия. Построен дом на Точильной, окраинной улице (в старину там жили точильщики, от них улица и получила название); Василий Васильевич, загодя выговоривший себе квартиру в новом доме, возражал против того, чтобы этот дом строили в таком запущенном месте; но Чуркин, верный идее ликвидации окраин, настоял на своем. Окруженный маленькими домиками, деревянными заборами и лоскутными садиками, новый пятиэтажный, с восемью подъездами дом выглядит великаном и красавцем. Он уже покрыт, застеклен и окрашен снаружи, остались мелкие внутренние работы. В нижнем этаже — помещения для магазинов и общественной столовой. Выше — квартиры с балкончиками, со светлыми кухнями; ванные комнаты облицованы белым кафелем; паркетные полы, ниши с полками для книг и для посуды. Все квартиры хороши, но в одной, во втором этаже, Дорофея заметила еще дополнительные украшения и усовершенствования: двери с узорными матовыми стеклами, необыкновенные стенные шкафчики, камин, лепные карнизы… У Василия Васильевича, когда осматривали эту квартиру, лицо было расстроенное; белые склеротические руки дрожали… Делая вид, что не замечает его смятения, Дорофея сказала:

— Миленькая квартирка. Это чья же такая?

Василий Васильевич потащил из кармана пузырек с нитроглицерином… Дорофея беспощадно повторила вопрос. Чуркин пробормотал с неудовольствием:

— Тебе вот непременно подавай уравниловку. Ну, отделали одну квартиру индивидуально, подумаешь. Не для кого-нибудь — для стоящего человека…

— А ты подсчитал, — спросила она, — во что эта индивидуальная отделка обошлась горсовету?

Чуркин не ответил, она сама подсчитала в уме — и вздохнула.

— А список когда утвердим? — спросила она.

Она имела в виду список лиц, которые будут поселены в этом доме. Жилотдел подготовил список давно, а Чуркин медлил с утверждением.

— Обдумаем сперва, тогда и утвердим, — проворчал он в ответ на ее вопрос и пошел прочь от нее. — Время терпит.

— Где ж терпит? — настаивала она, идя за ним. — Заселять скоро.

— Ладно, ладно, — сказал Чуркин, нервно моргая. — С кондачка не годится. Чересчур много желающих. Только и слышишь — давай площадь. Кто и молчал, так теперь, когда увидели дом…

— Перестали молчать, естественно.

— Естественно. А дом не резиновый. Это, может, Исус Христос кормил, понимаешь, пятью хлебами десять тысяч человек или сколько там. А тут реализм. Тут каждую кандидатуру надо обмозговать, — сказал Чуркин и решительно заговорил с Василием Васильевичем о дымоходах.

«Наобещал квартир и не знает, как выйти из положения», — подумала Дорофея. Принципиальный, упрямый Чуркин сплошь и рядом бывал мягким как воск, и некоторые люди пользовались этим.

Вышли на улицу, и стало ясно, что ее нужно немедленно мостить и асфальтировать, — уж очень безобразно выглядели деревянные мостки и рытвины по соседству с новым домом, с его нарядными балконами, с громадными, еще пустыми магазинными витринами.

— Этак задождит — моментально грязи нанесут в магазин, — сказала Дорофея, и Чуркин начал договариваться с Василием Васильевичем и прорабом, чтоб не позже завтрашнего дня расчистили площадку вокруг дома, послезавтра начнем приводить улицу в божеский вид.

День полон трудов. Кто строит дом, кто станок; кто отвешивает хлеб покупателям, кто нянчит ребенка, а кто пишет книжку. А когда поработано на совесть — почему не повеселиться? Нынче вечером в парке культуры — проводы лета, большое гулянье с фейерверком и аттракционами.

Оркестр без устали играет танцы; подхваченные репродукторами, на весь парк гремят краковяки и вальсы. Танцевальная площадка не может вместить желающих; танцуют в аллеях и на дорожках цветника. Пляшут молодые люди в пиджаках, ученики ремесленных училищ, курсанты военной школы и бесчисленное множество девушек. Попадаются костюмированные — то мелькнут расшитые рукава и головка в венке из цветов, с разноцветными лентами, развевающимися в танце, то пройдет, томно обмахиваясь платочком, запыхавшаяся «ночь» в черных с блестками одеждах. Цепи цветных фонариков разбегаются в темной листве. Смех и говор звучат не смолкая. Лихорадочно работают продавщицы мороженого: чуть покажется продавщица с коробом своего сладкого товара, как девушки, молодые люди в пиджаках, ремесленники и курсанты обступают ее тесной толпой; несколько минут суеты и давки — и толпа рассыпается, и продавщица налегке поспешает за новой партией товара…

Блистая серебряными позументами, кружится смешная карусель с верблюдами и жирафами. На жирафе в малиновых яблоках катят задумчивые, углубленные в себя Юлька и Андрей.

— Значит, решено, — говорит он сдавленным от любви голосом. — Завтра я иду.

Она молчит, ей вдруг жутко ответить «хорошо». До сих пор, при всей ответственности ее намерений, это было похоже на игру; Андрей, хоть считался женихом, был просто нежный брат и преданный товарищ, и она ходила вольная, ничем не скованная, — но вот завтра он заявит в загс об их браке, а через неделю их зарегистрируют, она переедет к нему в ту комнатку на седьмом этаже, для которой сама покупала занавески, и что же это будет, куда денется ее теперешняя, милая и свободная девичья жизнь?.. Карусель кружится, музыка играет, лица людей, стоящих кругом, мчатся, мелькая, все плывет, — Юлька закрывает глаза…