В трамвае он поверх голов нервно высматривал — не идет ли контролер, но контролер не пришел. Геннадий благополучно доехал без билета. Дома никого не оказалось, а ему требовалось хорошенько поесть и помыться, изволь сам искать еду и греть воду. Еду нашел и наелся, а мыться не стал: отяжелев от сытости, лег в постель и уснул. В сумерках проснулся, услышал шорох в соседней комнате и громко позвал: «Зина!» Никто не вошел, тогда он крикнул: «Сашка!» Саша открыл дверь и спросил:
— Что вы?
— Мать не приходила? — спросил Геннадий.
— Нет.
Геннадий отвернулся к стене и заснул снова. Вторично проснулся, чувствуя себя отдохнувшим и бодрым, — был уже поздний вечер, из соседней комнаты в открытую дверь падал электрический свет, Саша стоял на пороге и говорил:
— Вас спрашивают.
— Кто? — спросил Геннадий.
— Какой-то мальчик.
— Ну давай, пусть зайдет, — сказал Геннадий, потягиваясь.
Вошел незнакомый мальчик-заморыш в старом пальтеце, в кепочке, Геннадий было не узнал, потом усмехнулся: Малютка. Хорош мальчик.
— Головной убор, между прочим, рекомендуется в помещении снимать, заметил Геннадий, свысока поздоровавшись. Малютка безропотно снял кепку, под нею обнаружилась та же грязная тюбетейка, в которой Малютка ходил летом.
— Что это вы зимой и летом в тюбетейке? — насмешливо полюбопытствовал Геннадий.
— Голова зябнет, — пискнул Малютка, с кепкой в руке стоя перед кроватью, на которой возлежал Геннадий.
— Что скажете? — спросил Геннадий, закуривая.
— Я от Цыцаркина, — сказал Малютка. — Очень просит вас зайти.
— Зайду, как же, — сказал Геннадий. — Передайте — завтра зайду.
— Просил, чтобы сегодня, — сказал Малютка. — Чтобы обязательно сегодня. Очень нужно. Он не так здоров. Бюллетенит.
— Что такое?
— Простыл. Ангина. Тридцать семь и восемь.
«Пойти, что ли», — подумал Геннадий. Тащиться под дождем не хотелось, но вроде бы и неудобно отказать после того, как Цыцаркин его выручил. И, кстати, неплохо бы прихватить взаймы еще рублей хоть триста, а то получка ведь когда… Зины все нет, может до утра задержится в больнице, некому накормить ужином, а у Цыцаркина наверняка и закуска и выпивка.
— Который там час?
— Двенадцатый.
— Дождь идет?
— Маленький. Совсем маленький.
— Ладно, — сказал Геннадий. — Я оденусь.
Малютка деликатно вышел. Геннадий поднялся, и они отправились к Цыцаркину.
Дождь в самом деле притих, но продолжал идти. У Малютки оказался зонтик; еще на лестнице он предложил его Геннадию:
— Желаете?
— Давайте, — милостиво согласился Геннадий, хотя на нем был непромокаемый плащ, а на Малютке вполне промокаемое суконное пальтишко.
Цыцаркин обитал в тихой улочке, в первом этаже кирпичного двухэтажного дома. Ставни его двух окон были закрыты; на улицу доносилось приглушенное пение патефона. Малютка сказал:
— Стукните в окно, — ему самому было не дотянуться.
Геннадий стукнул. В темноте, шлепая по лужам, подошли к низкому каменному крыльцу. Дверь сейчас же открылась. Открывший не сказал ни слова и был едва различим в неосвещенном тамбуре передней, но по густому запаху парикмахерской Геннадий догадался, что это Изумрудов. Все втроем прошли в комнату Цыцаркина. Там страстно заливался патефон: «Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина». Цыцаркин в фланелевой пижаме, с повязанным горлом, сидел возле патефона и сосредоточенно слушал, упершись руками в расставленные колени.
— А! С приездом! — рассеянно сказал он, взглянув на Геннадия мельком, и дослушал романс до конца. Геннадий обиделся и решил дать понять, что Цыцаркин никаких особенных не оказал ему благодеяний и что Геннадию не из-за чего изливаться перед ним в благодарности. Цыцаркин остановил пластинку и обратился к нему.
— Темпераментно поет мадам, — заметил он. — Я бы тебе продемонстрировал мои новинки, но уже двенадцать, соседи спать хотят, надо соблюдать законы общежития. И, кроме того, есть разговор. Снимай мантель, садись ближе. Как съездил? Отдохнул? Выглядишь хорошо.
— Где там хорошо, я ведь как ехал… — начал Геннадий.
Цыцаркин перебил:
— Хорошо, отлично выглядишь. Побед, наверно, одержал неисчислимое количество. Молодец, красавец. Люблю этого молодца, — сказал он, обернувшись к Малютке и Изумрудову, и погладил Геннадия по плечу. — Вы еще увидите, какой он молодец.
Изумрудов сидел в кресле, расфранченный, мягкий и благоуханный, как прошлый раз, летом, когда они тут выпивали. Малютка смиренно присел у двери на краешке стула, сжавшись и подхватив себя руками под локти. Выпивки и закуски не было видно.
— Отлично, отлично все, — кротко и ласково говорил Цыцаркин. — Все хорошо, прекрасная маркиза… Съездил, Геня, теперь поработать требуется, не все, мальчик, гулять, надо и потрудиться…
— Послезавтра выйду, я с дороги разбитый весь, — сказал Геннадий, недовольный, что уж и Цыцаркин взялся его поучать. Цыцаркин вновь перебил, не дослушав про дорогу:
— Работа предстоит. Надо выполнить одно общественное дело, три человека требуются, ну, мы так наметили, что один человек — это будешь ты.
— Что за дело? — спросил Геннадий без охоты — общественные дела его не манили.
Цыцаркин встал и принялся ходить по комнате, шаркая войлочными подошвами разношенных туфель.
— Видишь, Геня, — заговорил он тихо и внушительно, — есть на свете великая вещь — законы товарищества! Человек, который исполняет законы товарищества, этот человек не пропадет ни при каких обстоятельствах. И наоборот: если человек манкирует законами товарищества, то пропадет рано или поздно; ничто его не спасет; он может изловчиться отсрочку получить, умеючи, но рано или поздно Немезида его настигнет. Доведись до кого хочешь: я бы, скажу откровенно, давно пропал, если б не товарищество, вот откровенно тебе говорю. Человек крепок товариществом. Ты, Геня, молодой, не все еще постиг своим незрелым опытом, так послушай, что тебе искренний твой друг говорит: пропадешь без товарищества!
Он умолк и, остановившись, пытливо заглянул Геннадию в лицо.
— О каком вы товариществе говорите? — спросил Геннадий, зевая слушавший его туманную речь.
— Еще герои древности, — сказал Цыцаркин, — шли на жертвы во имя товарищества, ты ведь знаком с мифологией несколько?
— Вы ближе к делу, — сказал Геннадий. — Какая там мифология в первом часу ночи. Я измучился за дорогу как черт.
— Ну, ближе к делу, так ближе к делу, — согласился Цыцаркин. — Такая история: требуется принести жертву на алтарь товарищества. Я не буду говорить — малую жертву. Нет: значительную жертву. Поскольку она значительная, постольку и вознаграждена будет надлежащим образом; и поскольку она будет вознаграждена надлежащим образом, постольку ты через несколько лет выйдешь вполне самостоятельным человеком, катай тогда в Батуми и в Сухуми и куда хочешь. Вот, вчерне, суть.
— Ничего не понимаю, — сказал Геннадий. — Вы яснее.
Ясно было только то, что он всерьез зачем-то нужен Цыцаркину. Тем лучше, он возьмет у Цыцаркина не триста, а пятьсот. А может, такой случай, что можно взять и больше?.. «Э, нет! Что-то уж очень эти типы смотрят… серьезно. Как бы тут уголовщиной не пахло. На уголовщину меня не поймаете. Я согласен только без уголовщины, с уголовщиной мне не надо, обойдусь без вашей помощи, Зина что-нибудь придумает…»
— Еще яснее! Давай еще яснее. Ясность — самое главное; это ты прав. С ясностью, так сказать, крепче нервы и ближе цель. Я всегда предпочту ясность. И Изумрудов любит, чтоб коротко и ясно. Не говоря уже о Малютке, Малютка всегда горой стоял за ясность. Ну, что без ясности? — Цыцаркин даже руками развел. — Плохо без ясности. Ясность — альфа и омега деловых взаимоотношений.
Так он разглагольствовал вполголоса, похаживая по комнате, шаркая туфлями, речь его оставалась невнятной, как будто лишенной смысла, но Геннадий настораживался все больше… Слишком необычны были для Цыцаркина такие длинные, бессмысленные речи; слишком мрачными становились лица Изумрудова и Малютки; слишком неподвижно сидели Изумрудов и Малютка на своих местах — будто застыли… Во всем этом была какая-то зловещая значительность, которую Геннадий ощущал при всем своем легкомыслии. А Цыцаркин ходил и говорил тихим голосом, речь его петляла, петли ложились туже и туже: