обычным добродушием, что это вдохновило его уже на следующий день написать нечто похожее, и он сразу же передал написанное Мёйреру для его журнала-инкогнито{120} (он действительно выходит совершенно тайно и только для редакции, под цензурой г-жи Мёйрер, которая уже отличилась тем, что вычеркнула стихотворение Гейне). Он-де сообщает мне об этом уже теперь, чтобы показать свою честность и не совершить плагиата! Сей новый шедевр этого писателя, падкого на плоды чужого труда, является, конечно, переделкой моей шутки в торжественно напыщенном стиле. Разумеется, у него кишка тонка, и мне на это наплевать, но этот последний пример показывает, как настоятельно необходимо, чтобы либо твоя книга{121}, либо наши рукописи{122} вышли возможно скорее. Все эти господа постоянно сокрушаются, что такие прекрасные мысли так долго остаются неизвестными народу, и в конце концов не находят другого средства облегчить свое горе, как выжать из себя все то, что они, по их мнению, в достаточной степени переварили. Не выпускай поэтому бременца{123} из виду. Если он не ответит, напиши еще раз. В крайнем случае согласись на самое минимальное. Эти рукописи, оставаясь без движения, теряют с каждым месяцем от 5 до 10 франков с листа своей меновой стоимости. Пройдет еще несколько месяцев, начнутся дебаты в прусском ландтаге, в Берлине развернется конфликт, и за Бауэра и Штирнера нельзя будет уже получить и по 10 франков за лист. Когда имеешь дело с подобной злободневной работой, то постепенно попадаешь в такое положение, когда следует отказаться от, высокого гонорара, которого требует писательское самолюбие.
Я провел около недели у Б[ернайса] в Сарселе. Он тоже делает глупости. Пишет в «Berliner Zeitungs-Halle» и как ребенок радуется, что там печатаются его мнимо коммунистические словоизвержения по адресу буржуа. Разумеется, редакция и цензура оставляют то, что направлено только против буржуа, и вычеркивают те немногие намеки, которые могли бы оказаться неприятными для них самих. Он ругает суды присяжных, «буржуазную свободу печати», систему представительных учреждений и т. п. Я разъясняю ему, что это называется работать буквально pour le roi de Prusse{124} и косвенно — против нашей партии; на это следуют известные порывы пылкой души, ссылки на невозможность чего бы то ни было добиться. Я заявляю, что «Zeitungs-Halle» оплачивается правительством; в ответ — упорное отрицание, ссылка на симптомы, которые в глазах всего мира, за исключением чувствительного населения Сарселя, явились бы именно доказательством правильности моих слов. Результат: добродетельное воодушевление, пылкая душа не может писать вопреки своим убеждениям, отказывается понимать политику, которая щадит тех людей, каких он до сих пор смертельно ненавидел. «Это не мой жанр!» — вечный ultima ratio{125}. Я прочел немало этих статей, помеченных Парижем; они написаны как нельзя более в интересах правительства и в стиле «истинного социализма». Я готов отказаться от Б[ернай]са и не намерен больше вмешиваться в нарочито великодушную отвратительную семейную неразбериху, в которой он разыгрывает героя преданности и бесконечного самопожертвования. Это надо видеть. Пахнет все это, как пять тысяч непроветренных перин, плюс бесчисленные отрыжки от австрийских вегетарианских блюд. И если этот парень еще десять раз вырвется из тамошней слякоти и переберется в Париж, он все же десять раз сбежит назад. Можешь вообразить, что за. моральные бредни заводятся, у него из-за этого в голове. Семья сложного типа, в которой он живет, окончательно превращает его в ограниченного филистера. Никогда больше ему не заманить меня в свою лавочку; впрочем, так скоро он и не стоскуется по мне, этакой бесчувственной личности.