Выбрать главу

Варвара занята своими мыслями и делами, а Растокин все не уходит. Стихи стихами, а главное, зачем зашел сюда, — письмо от Логунова. Но почему-то не хочется передавать это письмо, и уже второй раз Петя приносит его сюда. Не товарищ ли командир — причина холодности девушки к бравому пулеметчику, каким не без основания казался себе Петя?

«Что там написано?» — подумал он, присаживаясь на нары рядом с поварихой Тамарой, которая только что вернулась с передовой. В свободное от работы время она и Вовка Паручин носили бойцам горячие обеды. Женщины из «мирного» подвала тоже занимались этим.

Тамара не спеша сняла со спины латаный ведерный термос на лямках, вынула из-за пояса разливательную ложку и финский нож в чехле, отложила в сторону пустой мешок из-под хлеба, и все так же сидя, начала стаскивать телогрейку.

— Ногу я подвернула сегодня, — жаловалась она. — Скользко на обрывах… И ватник мне прострелили. Ну да, так и есть, две новые дырки. — Она распялила ватник, рассматривая его на свет, рассмеялась, откинула со лба взмокшие от пота колечки волос. — Везет мне на всякие приключения: когда шла обратно, воздушной волной бросило. И какой-то плетешок — следом. Так меня и накрыло.

— Все-таки бомбят в последние дни редко, — сказала Лариса, тоже подсаживаясь к столу с иголкой и шитьем в руках.

— Что, Петенька, нахохлился? — спросила Тамара. — Не понравились Варе твои стишки? А ты их нам почитай. Мне, по крайней мере, имечко твое нравится, потому что у меня свой Петечка есть.

Она сбросила растоптанные валенки и, морщась, потирая распухшую ногу, запела:

Бьется в тесной печурке огонь, На поленьях смола как слеза, И поет мне в землянке гармонь Про улыбку твою и глаза.

— Как там у вас Наташенька-то наша? — прерывая пение, спросила она у Растокина. — Была бы тут, на баяне сыграла бы…

— Наташа жива-здорова, а на баяне я тоже могу, — сразу оживился Петя.

Варвара ничего не сказала, продолжив песню:

Ты сейчас далеко-далеко…

И Тамара, и Лариса, и лежавшая на нарах Софья Вениаминовна подхватили:

Между нами снега да снега… До тебя мне дойти нелегко, А до смерти четыре шага.

Растокин слушал, шевеля толстыми губами, как будто подпевал про себя, и большие руки его с сильными пальцами шевелились на коленях так, точно он ловил ими что-то. Складное пение подружек совсем растревожило его.

Надо было уходить, но поручение Логунова все еще не было выполнено.

«Что же, если товарищ командир сумел больше понравиться девушке, переживем и это!»

Петя расстегнул шинель, громко вздохнув, вынул из нагрудного кармана слегка помятое письмо, и вдруг его обожгла мысль о смерти Дениса Антоновича Хижняка… Ох, уж эта любовь! Увидел девушку, заволновался, и все вылетело из головы. Ведь Денис Антонович — Варин земляк. Они старые знакомые и друзья… Но теперь, после разговоров о стихах, будь они неладны, просто даже невозможно сообщить о том, с чего надо было начинать.

Варя взяла письмо удивительно спокойно, даже не покраснела, не улыбнулась смущенно или радостно, очень просто взяла, не спеша вскрыла конверт, стала читать и вдруг охнула…

«Хижняк», — догадался Петя и, виновато ссутулясь, пошел к двери.

42

Мороз жмет вовсю. Начало января сказывается.

— Эй, рус! Булька надо, булька!

— Хватит, покричали! — орут в ответ красноармейцы, вспоминая: «Иван, буль-буль Вольга!»

— Рус, дай булька! Булька клеба надо! Один булька — один автомат.

— Ах, вот в чем дело! Иди в плен, дадим хлеба! — крикнул Коробов, хоронясь за камнями.

В ответ пулеметная очередь взбила снежную пыль и колючую щебенку.

— Ну, как хочешь! Губа толще, брюхо тоньше!

— Ребята, а ведь как обернулось дело-то! Фашисты у нас хлеба просят!.. С такой силой вломились сюда, и вот: дай булку… «Булька клеба надо!» — передразнил Петя, все больше удивляясь. — То кричали: «Рус, Вольга буль-буль». А теперь «буль» в булку превратилось.

— Здравствуй, кума! Только что расчухал, — усмехнулся Нечаев, подружившийся после первого концерта в развалинах с Растокиным и с Востриковым. — Ведь фашисты отрезаны от своих тылов. Снабжения по железной дороге у них сейчас нет.

— Это и я знаю, что фрицы под Сталинградом в кольце очутились. Но чудно ведь: вдруг «дай булька»!

— Жрать нечего, а держатся. Смущает их Гитлер своими посулами, долбит приказами чтобы окруженная шестая армия Паулюса стояла тут насмерть. Подкрепление с юга послал: с Котельников рвется сюда группировка Манштейна. Там сейчас борьба не на живот, а на смерть, а эти, — Нечаев кивнул в сторону вражеских окопов, — эти здесь изо всех сил сопротивляются. Мести боятся, да и захваченное не хотят из рук выпустить. А другие боятся пулю получить в затылок: перебежчиков стреляют беспощадно.

* * *

Проходили солдаты под обрывом и пели:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна, Идет война народная, Священная война!

«Какая могучая песня!» — подумала Лариса, выйдя из блиндажа, и остановилась, заслушавшись. Но в душе самой Ларисы ярость сменилась сейчас глубокой печалью: весть о смерти Хижняка и рыдания Вари снова разбередили горе ее собственных утрат. Что еще предстояло пережить? Ведь война в самом разгаре, и конца ей не видно.

Здесь, в городе, каждую развалину приходится брать как крепость. Саперы не щадят жизни, целыми ночами ползая по минным полям, — горячая у них сейчас работа. И все-таки они не успевают справляться…

— С ума сойти можно! — сказала Лариса, отработав в операционной полсмены. — Сейчас приступаю к десятой ампутации. Ноги… Ноги! Как в наступление, так эти мины проклятые!

— Насовали их всюду. Шагу ступить нельзя, — угрюмо отозвалась Софья Шефер.

Иван Иванович, хотя и слышал, ничего не сказал, погруженный в свое дело. Для него ампутация тоже являлась неизбежной крайностью, всегда ранящей душу хирурга.

«Научились же сшивать нервы! Кости — те сами срастаются, а вот если бы сосуды — вены и артерии — научиться сшивать», — подумал он. «Остановить кровотечение просто: перевязал сосуд, или электрическим током его, или зашить в мышцу. А вот как сшить перебитую артерию или вену?»

Напряжение в операционной страшное: армия наступает, а здесь поток раненых. Приходится и фашистов оперировать. Ничего не поделаешь: пленный — изволь его лечить!

На операционном столе — пожилой лысоватый немец; явно нервничает: пальцы рук беспокойно подергиваются, хватаясь за стол, за край простыни.

Избегая встретиться с его растерянно-заискивающим взглядом, Аржанов осматривает рану, говорит по-немецки:

— Все будет в порядке.

Он делает операцию. Ему помогает Муслима Галиева. На лице ее заносчивое выражение незаслуженно обиженного человека.

— Ничего, Муслима. Мы должны воевать справедливо! — тихо говорит Иван Иванович.

Она сердито хмурится.

— Они наших пленных голодом морят! Наших раненых убивают, госпитали жгут… — Муслима умолкает, половчее перехватывает инструмент, осторожно отводит из-под руки хирурга то, что мешает ему…

«Хижняк действовал бы так же! — подумал Иван Иванович. — Как же иначе-то?!»

Запоздалое известие о смерти Хижняка было большим горем для доктора, и любое напоминание об этом сжимало болью его сердце. Сколько пережито вместе! Хотя бы тогда, за Доном, в тяжкие дни отступления… Врезалась в память тревожная ночь. На красном зареве степного пожара черный курносый профиль, ресницы — большие, моргающие печально, настороженно…

Операция закончена. Раненый гитлеровец дышит ровно, пульс у него, как часы.

— Вроде скорпиона отхаживаем, — с враждебностью произносит Галиева. — Черт их сюда принес! Всю жизнь у нас поломали, нарушили. Вот Лину убили! — Светлая слезинка, сверкнув, катится по щеке женщины на белую марлевую маску…