«Тогда я стану работать механиком, — серьезно говорил Алексей. — Не бойся, дорогая, мне и при коммунизме найдется дело».
Он отлично знал моторы, мог ездить и летать на чем угодно. Да, ему всегда нашлось бы дело.
Но вот не закончилась еще война, еще столько страшного впереди, а командира танковой бригады Алексея Фирсова уже нет на свете…
«И уже думает его жена о другом!» — мелькает у Ларисы горькая мысль.
«Да, думаю. Но разве я виновата в этом? Все зависящее от меня я сделала, чтобы не дать волю своему чувству, и помогла отойти Аржанову. Он не пошел бы к Варе, если бы я сама не оттолкнула его. И нельзя упрекнуть его за слишком скорое увлечение. Скорое ли? Если здесь каждый метр приравнивается к километру обычного фронта, то к чему же можно приравнять один день, проведенный в Сталинграде? Не стоят ли пять месяцев в этой обороне пяти лет мирного времени? Но почему на меня сваливается еще это несчастье? — вдруг бурно протестует душа Ларисы. — Казалось, уже убито, умерло все женское, кроме любви к сыну, а вот опять проснулось оно. Проснулось, когда уже поздно, когда ничего исправить нельзя…»
Алеша, повернув головенку, сонно вздохнул возле самого уха. С мучительной нежностью женщина вспомнила слова сына: «Я его тоже полюбил».
Да, только Аржанова и могла она полюбить после своего Алексея. Никто другой не смог бы завоевать ее привязанность. Хуже Фирсова она никогда не приняла бы, а лучше, наверно, невозможно. Только Ивану Ивановичу позволила бы она стать ее новым мужем и отцом для Алеши.
«Мы оба полюбили Аржанова». Она взяла теплую ручонку сына и тихонько поцеловала его крошечные пальчики.
На работу она вышла совсем измученная.
— Лариса, милочка! Мы наступаем, радоваться надо, а ты ходишь как неживая, — сказала ей Софья Шефер.
Не успев ответить, Лариса услышала шаги и голос Аржанова, невольно подтянулась:
— Устала, вот и настроение пониженное!
— Ой, не то! Мы все устали, а настроение — куда! У меня, по крайней мере, на двести пятьдесят процентов поднялось, а уж у Вареньки — прямо на тысячу.
Обе — и Софья и Лариса — разом оглянулись на Варвару, так и цветущую густо-розовым румянцем. Варвара держала в руках белый колпачок и собиралась надеть его на черноволосую голову.
— Почему она надевает докторскую шапочку? — вполголоса, но так, чтобы услышала Варвара, сказала Фирсова. В ее нервно напряженном голосе прозвучала неприязнь.
— Зачем ты? Что за предрассудки? — прошептала Софья укоризненно.
А Варя покраснела так, что и лоб, и остренький подбородок, и хорошенький ее носик сравнялись по цвету со щеками. Смущенно моргнув, она отложила в сторону колпак и, протянув узенькую руку, взяла марлевую косынку.
«Какая кошка проскочила между ними? — Софья проницательным взором окинула Ларису, уже готовую провалиться сквозь землю от стыда за свой некрасивый выпад. — Не Аржанов ли? — Вспомнился горячий август, госпиталь на подступах к Сталинграду, беленькая хатка в далеком степном дворике. Вечер наступал. На дорожке двора стояла полуодетая Лариса, а рядом с нею Аржанов, высокий, сильный, но робкий, как влюбленный школьник. — Неужели они поменялись ролями? Да, кажется, так оно и есть!»
Софья Шефер засучила рукава, подтягивая пояс халата, искоса взглянула на главного хирурга. Он тоже услышал слова Ларисы и, по-видимому, понял, в чем дело… Сочувствие его оказалось на стороне Вари. Он подошел к ней, и Софья заметила, что лицо Ларисы стало белее ее халата…
— Ну, коллега, — громко, шутливо и ласково заговорил доктор, обращаясь к медицинской сестре, — согласны вы быть сегодня моим ассистентом?
Варя кивнула молча, лишь посмотрела на него, но что это был за взгляд! Даже у Софьи Шефер, бывшей целиком на стороне Ларисы, не хватило бы духу осудить девушку.
«В конце концов, Аржанов свободный человек, Варенька тоже, и напрасно Фирсова позволила себе такую бестактность. Все мы фронтовые медики, и совершенно безразлично, кто в какой шапочке работает».
В подвале было холодно, дым выедал глаза. Отодвинув с губ заиндевелый шарф, сделанный из половины женского пухового платка, Курт Хассе направился в дальний угол, где виднелся огонек… Свет карманного фонаря падает на лицо безумного. В куче соломы — дети. Да полно, дети ли? Как же тогда выглядят старики?! Курт вспомнил прехорошеньких русских и украинских девочек, до которых был такой охотник доктор Клюге и его отец — генерал Хассе, называвший их дарами войны. А здесь они ужасны. Уже застывший мертвец лежит поперек кровати. Видно, собирался встать, но не хватило сил… Теперь ему не о чем больше хлопотать.
— Мирное население! — вскричал Курт Хассе. — Такое мирное население хуже чумы — сплошная зараза! Пару гранат на всех…
— Пойдемте отсюда, — сказал Макс Дрексель. — Они сами погибают с голоду.
— Они переживут нас! — изрек Курт. — И у них есть жратва.
С этими словами он предстал перед крохотным костерчиком, разложенным на полу, в нише под сводами подвала. Женщина с ребенком лет пяти на руках сидела у огня, помешивала ложкой в банке, где что-то варилось. Это была та красавица степнячка, к которой заходили летом Иван Иванович и Хижняк после переправы через Дон.
При виде фашиста прозрачное, страдальчески нахмуренное лицо малыша сморщилось, послышался хриплый больной плач. Ударом ноги Курт опрокинул банку, посветил на зашипевшие головни: кусок чисто выскобленной шкуры не то бычьей, не то конской, две картофелины да с горстку зерен пшеницы… Курт наклонился, подобрал горячие полусырые картофелины.
— У них есть зерно! — обратился он к солдатам. — Искать!
Повторять приказание не потребовалось. Свет ручных фонариков зашарил по всем углам.
— У нас уже все забрали! Давно все забрали, — твердила женщина, которая только что сидела у огня. Она передала живой сверток в лоскутном одеяле двум девочкам не старше семи и восьми лет и теперь стояла, закрывая собою детишек.
Пуховый платок сбился с ее лаково-черных волос, стянутых на затылке в тугой узел. Она не поправляла его, может быть, боясь привлечь к нему внимание. Но зато ее черные глаза, огромные на исхудалом и все равно прекрасном лице, полные страха, мольбы, страдания, невольно привлекли внимание Курта.
— Какая красавица! — пробормотал он. — Но обстановка, прямо скажем, не располагающая!
Фашист оттолкнул женщину и начал сбрасывать малышей с тюфяка, на котором они сбились, как птенцы в гнезде.
— Ох, уж эти русские! Куда ни сунешься, везде полно детей… Так и есть! Килограмма два будет!
Он с торжеством схватил кулечек с зерном, который оказался под постелью. Возглас его слился с плачем ребятишек, и все было заглушено воплем женщины.
— Отдай! — закричала степнячка, вцепившись в кулек. — Отдай! У меня дети. Чем же я их кормить буду?!
И она вспомнила, как, застряв в Сталинграде, ходила со своей дочкой на элеватор и набрала там кулек зерна и как на обратном пути пристали к ним дети, потерявшие родителей: мальчик пяти лет и хорошенькая семилетняя девочка с тугими темно-русыми косичками, в богатом драповом пальтеце. Сидели все четверо под развалинами, занятыми врагом, — била советская артиллерия с левого берега, — и мучительно решала женщина нелегкий вопрос: взять, не взять? Свою дочку кормить нечем. Решила: не брать. Но когда поднялась крадучись и подтолкнула дочурку, забеспокоились, засобирались те двое и пошли следом — два беззащитных, напуганных маленьких человечка. Одни, а кругом рыщут, как жадные волки, беспощадные враги.
Не вытерпело сердце матери: приняла беспризорных малышей.
И вот теперь скалится в лицо голодная смерть.
— Отдай!
— Убью! — сказал Курт по-русски и пнул женщину в живот большим фетровым ботом, напяленным на сапог.
Но степнячка поднялась, подошла к фашисту вплотную. Глаза ее гневно сверкнули перед ним, и вдруг усмешка появилась в них — злая, торжествующая.