Выбрать главу

Сразу забыв об усталости, он засучил рукав его рубашки и начал прощупывать, высматривать нужную вену. Пульса почти не было, больной обливался потом, лицо его посерело.

«Мерзавец!.. Мерзавец! — думал Иван Иванович, не глядя на Смольникова, молча принимая от него шприц с лекарством. — Он и здесь, на передовой, проводит свою теорию „кушать часто и понемножку“. „Супы вредны! Жирные навары гибельны“. Нет, гибельнее всего на свете формальное отношение к людям!»

Появилась сестра, засуетилась, забегала, принесла грелки.

— Может быть, такое состояние оттого, что процесс идет дальше? — спросил Смольников.

— Нет! — решительно возразил Иван Иванович, который уже осмотрел рану и сменил промокшую повязку.

Подумав о том, что поступил правильно, не подвергнув раненого риску повторной ампутации, он снова подсел к нему, торопливый пульс, тоненький, как ниточка, вызвал радостную улыбку на его лице.

— Дайте больному сто граммов водки, — приказал он сестре. — И сделать дробное переливание крови. — Последнее относилось к Смольникову, но тот замедлил у изголовья соседнего ложа.

— Здесь явно неблагополучно: тоже кандидат! — шепнул он Ивану Ивановичу, кивая на раненого, который, обеспокоив Бережкова своим дыханием, теперь почти совсем затих.

— При таком надзоре вы всех сделаете кандидатами! — жестко отрубил хирург. — За Бережковым наблюдать, как во время тяжелого кризиса при крупозном воспалении. Чтобы не произошел отек легких, прекратить капельное вливание раствора, едва пульс придет в норму. И сразу сердечные и глюкозу.

Другому раненому, совсем юному летчику, потребовалось повторное хирургическое вмешательство: гангрена прорвалась за линию ампутации.

Аржанов позвал санитаров и вернулся снова в операционную.

— Умер бы Бережков, не загляни я в палату! И этого тоже упустили бы. Смольников ввел ему сыворотку не внутривенно, как я предложил, а внутримышечно, из-за боязни ввести в кровь излишек чужеродных белков. Перепутал, наверно, а теперь подбирает причину, — устало и раздраженно рассказывал Иван Иванович Решетову. — Нет в этом враче никакой человеческой теплоты. Эгоист первостатейный. Вот Леня Мотин малограмотный паренек, а сколько в нем душевной силы и просто материнской нежности к раненым! Его присутствие в палате все время чувствуется, и при нем у больных нет ощущения одиночества. Да-да-да… Сделаю сейчас глубокое рассечение, а затем сыворотку внутривенно, большими дозами. Я уже не раз применял такой метод: внутрь водки, под кожу морфий и камфору, переливание крови и через час сыворотку в подогретом виде.

— А результат?

— При активном хирургическом вмешательстве хороший. Бывала и смертность в тяжелых, запущенных случаях.

Разговаривая, хирурги мыли руки, облекались в чистые халаты, надевали перчатки.

— А что, если делать ампутацию при гангрене так, как предлагает Злобин, и вливание по вашему методу?

Иван Иванович смущенно покраснел.

— Какой же это мой метод? У нас в госпитале один хирург применял, а я вцепился.

— Смольников не вцепился бы.

Новая агрессия инфекции обнаружена вовремя, но общее состояние раненого было тяжелым. В операцию включились и Решетов, и подоспевший, не выспавшийся, но уже бодрый, Хижняк.

Человек, за которого они боролись, лежал, плотно сомкнув золотистые, как у ребенка, ресницы, и на потном лице его, полузакрытом белой маской, золотился легкий пушок, которого еще ни разу не тронула бритва. Это был летчик, окончивший спортивную летную школу, доброволец, восемнадцати лет от роду, уже награжденный орденом.

Закончив операцию, хирурги и Хижняк, который ни на шаг не отставал теперь от своего бывшего шефа, отправились в госпитальную палату. Иван Иванович сразу приступил к вливанию сыворотки оперированному летчику, затем опять подсел к Бережкову. Тот лежал расслабленный, тихий, но спокойный. Взгляд его при виде хирурга оживился подобием улыбки.

— Буду я жить, доктор?

— Обязательно. — Иван Иванович потрепал его легонько по плечу. — Такому богатырю умирать нельзя!

45

— Досталось мне сегодня. Натерпелся я страху, сидючи под огнем в этой воронке! А когда побежал и командира своего раненого потащил, как волк зарезанного баранчика, то будто по раскаленной плите босиком проскочил. Ей-богу, так и жгло пятки, а по хребту мороз продирал. Что поделаешь: круглые сутки бои — то фашисты нас шатают, то мы их трясем, — рассказывал Хижняк, разрезая спелые, сочные помидоры.

Он положил сверху на красные ломтики тонкие, просвечивающие кружочки лука, посыпал их солью и перцем и уже торопливо, раздраженный видом и запахом еды, отмахнул несколько кусков хлеба.

— Не жалеешь, что согласился уйти от нас на полевую службу? — спросил Иван Иванович, который вне госпиталя необычно приуныл.

— Что жалеть?! Можно ли было не согласиться? Начальник санчасти дивизии меня знает, потому и затребовал. А я безотказный. — Хижняк достал бутылку водки и ударом ладони под донышко вышиб пробку.

В смежной кухоньке похрапывала старуха хозяйка. Под потолком в темноте (окна были завешены всяким тряпьем) сонно жужжали мухи. Заглушая эти звуки, словно глыбы камня в гладкую заводь, обрушивались тяжкие удары фронтовых взрывов, и все гудело устрашающе, не переставая, в той стороне, где находился Сталинград.

— Накрыли — носа не высунуть, — продолжал Хижняк, заканчивая сервировку, но все еще находясь под впечатлением пережитого. Он выпил, крякнул, закусил и с минуту, молча жуя, смотрел перед собой сосредоточенным взглядом. — Страшно сидеть сложа руки под огнем, — кругом железо рвется, и каждый осколок — смерть тебе. Ведь совсем другое, когда бежишь в атаку. Тогда одно стремление — вперед и вперед. Ничего не боишься, несет тебя неведомая сила, и все преграды на пути сметаешь. А сегодня, только дойдя до крайности, рискнул на бросок. Раненый такой, что ему покой да покой нужен, а я лишь об одном помнил: не выпустить бы его из рук.

— Сильная натура! — Иван Иванович вспомнил подробности операции, которую сделал этому раненому, и несколько оживился. — Значит, сгоряча он еще дрался и сознание потерял не сразу? Ну-ка, расскажите мне еще о нем… Каков он оказался, когда вы его подняли?

Усталый Хижняк отмахнулся было, но, зная, что вопрос этот не праздный, стал рассказывать.

— А чего же вы не кушаете? — обеспокоенно спросил он, прерывая себя на полуслове.

— Не хочется.

— Это от переутомления. Выпейте граммов сто, и все как рукой снимет.

— Душа ноет, Денис Антонович!

— Для души-то и выпейте!

Иван Иванович покачал головой, но стакан от Хижняка принял.

— Столкнулся я сегодня один на один со смертью, и так мне жизнь мила показалась! Все вспомнил: и детство на Кубани, и как мы с Леной в Мартайге по грузди хаживали, и Чажму, конечно, и ребят… Быстро, быстро всю жизнь перелистал, — говорил фельдшер, придвигаясь поближе к самовару. — Чувствую, неохота умирать. Никак неохота!.. Теперь наше дело такое: остался жив в бою, ну и радуйся, ешь, пей, усни, если возможно. А горевать и плакать после будем. У меня сегодня двух санитаров убило… Слов нет — до чего хороши были ребята! Оба комсомольцы. Обоих Петрушами звали. Приходится скрепить сердце… А жаль: молодые. Еще не испытали ничего. Кто жены не приласкал и ребенка на руках не держивал, словно и не жил на свете. — Хижняк взглянул на Ивана Ивановича, в запавшие его глаза и замялся, смущенный не тем, что мог задеть Аржанова за живое, а грустной унылостью хирурга, совершенно не свойственной его кипучему характеру. — Жалко, я Варю не встретил, — продолжал фельдшер, намеренно меняя тему разговора. — Она теперь горюет, наверно, что мы ее не взяли в госпиталь.

Лицо Ивана Ивановича совсем помрачнело. Нехитрая дипломатия товарища была понятна ему и вызвала рой новых мыслей, отвлекших его от непоследовательности фельдшера. В самом деле! Если убили сразу двух славных Петруш, если сам Хижняк остался жив только благодаря своей силе, отваге да слепой случайности, когда и пули-дуры, и осколки снарядов минуют бойца стороной, то как можно сожалеть о том, что сюда не приехала Варя? Ведь и здесь каждую минуту можно ждать сильнейшего удара.