Выбрать главу

Он работал на батальонном пункте медпомощи, а правом жительства у коробовских ребят пользовался по чувству взаимной симпатии.

— Удалось достать чистой воды из колодца! — сказал он, с торжеством подтаскивая булькающий самовар.

Ваня Коробов, дремавший у стола, поднял голову, глаза у него были теплые, сонные.

— Ты бы не ставил его так высоко, Денис Антонович, — посоветовал он, сладко позевывая, — не ровен час, шарахнет мина или еще что-нибудь и опрокинет нашу драгоценность.

— Тогда уж беда! — Хижняк любовно посмотрел на Коробова и подумал: «До чего на меня похож! Если бы не мог я за себя поручиться, принял бы за сына!» И повернулся к комиссару, уже занявшему со своими бумагами другой край стола: — Хватит делами заниматься, Платон Артемович!

Но Логунову совсем не до отдыха: горестное лицо Степанова все стояло перед ним. Как велика его вина? Еще несколько секунд — и он ворвался бы со своими бойцами в расположение противника. А уж если бы он туда ворвался, операция удалась бы. Инициативы и дерзкой смелости Степанову было не занимать. По горячности, по молодости нарушил он вчера приказ комбата. Но операция сорвана, погибли люди, и Степанов должен был ответить за это.

Однако беспокойное недовольство собою продолжало точить комиссара.

— Когда я узнал о смерти Степанова, то чуть не заплакал, — сказал Ваня Коробов, вскидывая через стол на Логунова светлые глаза, обведенные густой тенью. — Хороший он был парень, только не рассчитал немножко. Вижу вчера, неладно у них, а помочь не могу: на нас тоже лезут. Потом не выдержала душа: лежат ребята, а над ними настоящая свистопляска и вот-вот начнут их щелкать подряд. Ну и бросил огневую силу туда. А сами отбивались гранатами да злостью. Такое накопилось у людей, крикни — зубами грызть будут.

«Вот как! — подумал Логунов. — Значит, не в молодости тут дело! Значит, потому Степанов вырвался не вовремя со своими бойцами, что через край в них накипело!»

— А как он сегодня сманеврировал! Никто ведь его этому не учил, — продолжал Коробов, будто не замечая напряженного молчания комиссара. — Мгновенная реакция настоящего командира сказалась. А ведь все у него было бы еще впереди.

— Нет, Денис Антонович, не хочу я сейчас ничего, уволь. — Логунов мягко отстранил протянутую ему кружку с чаем и снова склонился над столом.

Пожилая женщина на фото с густой проседью в гладко причесанных волосах оказалась матерью Степанова. Ткачиха-пенсионерка с Глуховской мануфактуры. Два письма от нее. Неровные крупные буквы на серой бумаге, и ошибок порядочно…

«Здравствуй, дорогой сыночек Сережа! — писала мать. — Я вернулась на фабрику. Пока жили вы дома, я, сидя на пенсии, не чувствовала себя конченым человеком. А теперь невмоготу стало за печкой сидеть. Как погиб Васенька, пошла снова к станку. И старухи подружки тоже теперь все работают. Нынче освоили новые сорта военных тканей. Трудно было, но сделали в срок. Тут опять похоронные, одна за другой: убили под Керчью вашу сестрицу Таню, Павлушу убили под Ленинградом. Что я слез пролила — сказать нельзя! На работе креплюсь, виду не показываю, а домой приду — реву, реву. Наревусь, засну и опять на работу. На людях легче».

Логунов тяжело вздохнул и взял второе письмо матери.

«Здравствуй, милый сынок! Очень уж неспокойно у меня на душе. Неужели я и тебя, меньшенького своего, не дождусь? Как трудно мне было после смерти отца растить вас. Ведь остались вы мал мала меньше! Ох, Сереженька! До сих пор мастера в цехе вспоминают тебя. Он, мол, никогда нас не подводил. А я говорю: „И на фронте не подведет. Второй орден и лейтенанта получил“. И ты, сынок, эту славу береги. Она и наша, рабочая слава. Мы тут по двенадцать часов — самое малое — у станков стоим, чтобы вы там были одеты, обуты».

У Логунова запершило в горле. Он отложил письмо, взял чистый листок бумаги.

«Дорогая Катерина Ивановна!

Пишет вам комиссар части, где служил ваш сын Сергей Степанов. Был он у нас на хорошем счету и воевал храбро. Один только раз погорячился, и по его вине произошел срыв…» Тут Логунов почувствовал, как сожмется и без того растерзанное горем сердце матери, и вымарал последние слова.

Не смог он написать и о том, что партийная организация части решила исключить Сергея из партии и предать военному суду.

«Это самое страшное и для него, и для нас с вами», — мысленно произнес он, словно заглянув в исплаканные глаза матери-работницы, и взял другой листок бумаги.

«Был он славным парнем, и товарищи любили его, — писал Логунов, вспоминая слова Коробова. — Он не щадил себя ради общего дела. С оружием в руках в жестоком бою с врагом пал смертью храбрых ваш сын. Зная о понесенных вами больших утратах, о материнском вашем горе, с болью в душе сообщаю новую страшную весть. Что же делать?! Не мы затеяли эту проклятую войну! Соберитесь с силами. Ваши дети умерли чистой и гордой смертью. Они погибли за народ. И народ не оставит вас. Рабочий коллектив поможет вам залечить тяжкие раны.

Желаю бодрости и здоровья.

Комиссар части Платон Логунов».
19

Снова и снова переворачивался щебень на развалинах. Гудение самолетов в небе, затянутом дымом и пылью, заглушалось грохотом рвущихся бомб: фашисты бомбили то тылы дивизии, то площади, прилегающие к переднему краю. Попадало и в окопы: то и дело сваливали бомбу-другую в расположение собственных войск. Комбат Баталов кричал у телефонов так, что у него от надсады побагровел затылок.

— Пойду к бойцам, подбодрю их немножко, — сказал Логунов. — Надо еще проголосовать за прием в партию Оляпкина и Растокина.

Нога у него продолжала болеть, но он нарочно твердо наступал на нее, превозмогая боль. Что значил какой-то подвывих или растяжение связки перед ранами, какие наносились здесь на каждом шагу? Нелепая раздражающая помеха, и только!

Логунов положил в полевую сумку протокол партийного собрания и двинулся к выходу. Казалось, ничего живого уже нет в колышущемся мраке, затемнившем белый день, но в узкой извилистой щели, в боковых нишах ее то и дело серело что-то. Логунов трогал твердую каску, шершавое сукно шинели, запорошенное землей, и тогда снизу выглядывало бледное лицо, сверкали глаза, неясная усмешка кривила пересохший рот.

Если это был коммунист, Логунов спрашивал:

— Ты пулеметчиков коробовской группы Оляпкина и Растокина знаешь? Согласен принять их в партию? Давай пиши! — и, подсаживаясь вплотную, доставал из сумки протокол собрания.

Так шло теперь голосование за прием в ряды коммунистов.

— Притулился? — кричал Платон другому, лежавшему ничком на дне укрытия.

— Да ведь страшно! Прямо беда как страшно! И пулемет берегу, чтобы песок в затвор не попал. — Боец садился, приоткрывал край плащ-палатки, которой обернул ручной пулемет. — Только бы прямого попадания не было, а за свой страх я потом отыграюсь.

Комиссар снова заводил разговор о приеме Оляпкина и Растокина и шел дальше. Трупы убитых загораживали ему путь. Живые курили, прижавшись к стенке под перекрытиями, до смешного слабыми перед той силой, что сотрясала позицию. Многие бойцы, желая отвлечься от тягостного ожидания «быть или не быть», читали письма, разглядывали фотографии, чистили и в десятый раз проверяли оружие.

— Дышите свежим воздухом? Прохлаждаетесь! — шутил Логунов.

— Отдыхаем, товарищ комиссар, — кричали в ответ. — Вроде на курорте. Только выкупаться негде: слышите, как море-то гремит!

— Со вчерашнего еще не прочихались! — отвечали другие. — Совсем оглушил, проклятый.

Когда Платон добрался до окопов группы Коробова, бомбежка стихла, кое-где проглянула ржавая голубизна неба, даже солнце начало скупо просвечивать сквозь клубящуюся мглу. Но вместо атаки, к которой готовились солдаты, налетела новая волна самолетов. Треугольник «юнкерсов» вышел из вьющихся туч дыма и, злобно урча, точно задыхаясь от жадности и тяжести, стал разворачиваться над позициями батальона. Ведущий вдруг приметно дрогнул, взревел сиреной и, заваливаясь тупым рылом, пошел в пике.