— Отлично! Шинель я уже наперчила этим зельем, а волосы все равно остригу — надоели! — сказала Наташа решительно и, не откладывая дела, подсела с ножницами к Фирсовой.
— Товарищ хирург, пожалуйста!
Лариса вздохнула, но упрашивать себя не заставила.
— Покороче! Покороче! — требовала Наташа, на глазах подруг превращаясь в хорошенького мальчика. — Легко-то как! — Она встряхнула русым чубчиком, в самом деле радуясь, надела пилотку, посмотрела на себя в зеркало. — Прелесть, до чего хорошо!
— Остригите и меня, — сказала Варвара, соблазняясь примером.
— Стригите, Лариса Петровна, — скомандовала Наташа, заметив колебание хирурга.
Холодные ножницы щекотно прикоснулись к шее, хрустнуло возле уха, и прядь густых волос тяжело свалилась в руки девушки. Варвара погладила ее и разостлала на коленях.
— Сиди смирно, — приказала Лариса, с сожалением поглядывая, как отпадали роскошные, черные до синевы волосы Вари. — Вы знаете, девчата, я сейчас подумала, что нам еще долго-долго придется воевать.
Она посмотрела на странно легкую теперь головку Варвары, на маленькие ее уши, открытые короткой стрижкой, и стала вынимать шпильки из своей прически.
— Омолодите и меня…
— Вот так да! — изумленно вскричала вбежавшая Лина. — Весь блиндаж волосами завалили. Прямо как на покосе, хоть граблями греби! — Она, дурачась, подцепила обеими руками мягкий ворох черных, темно-русых и светлых, Наташиных, волос. — Надо хоть подушки набить, что ли?
Веселость Лины была несколько неестественной, глаза подозрительно блестели.
— Выпила, что ли? — сурово поинтересовалась Наташа.
— Чуть-чуть. Очень уж просили ребята. Ушли они. И Сеня… Целая морская бригада в район заводов… Трудно там. Очень! — Лицо Лины сразу стало серьезным, углы пухлого рта опустились, и слезы покатились по щекам. Она отерла их ладонью и сказала горячей скороговоркой: — Бьют наших в заводских районах. И на Мамаевом кургане тоже бьют. Ночью там моряки танковую атаку отражали… Побросали бушлаты и в одних форменках гранатами отбивались.
— Отбили?
— Конечно.
— А говоришь, наших бьют!
— Так ведь сколько полегло!
— Не зря же. Нечего с ума сходить! Чтобы я не видела тебя больше такую! — сердито крикнула Наташа.
— Ох, изверг ты мой! — улыбаясь сквозь слезы, сказала Лина. — Посмотрите вы на нее! То хоть на девушку походила, а теперь больше четырнадцати и не дашь. Отправит тебя за Волгу Решетов. Как увидит, так и отправит! И я за тебя не заступлюсь, если ты меня притеснять будешь.
Три высоких, сильных человека стояли у карты страны, как братья возле любимой больной матери; глубокую тревогу выражали их лица.
— Да, да, да, большой кусок захватили.
Иван Иванович положил ладонь на карту и, точно ожегся, отдернул руку: проведенная темным карандашом траурно чернела полоса отторжения через всю страну. Кольцо блокады душило Ленинград, оттуда черная полоса тянулась к Москве, огибая ее с запада, разрезала Воронеж, подходила вплотную к Волге в Сталинграде, отсекала Донбасс, Кубань, вклинивалась глубоко в горы Кавказа…
— Страшно становится… — тихо сказал Злобин. — Вон какую петлю накинули на Ленинград! Не устоим, пошатнемся мы здесь — подастся линия фронта за Волгу, — и захлестнет эта петля ленинградцев. А они там держат фронт. На двух узлах висит сейчас тяжесть обороны. «Чем крепче стоит Ленинград на Неве, тем тверже защита Сталинграда на Волге», — очень верно сказано! — повторил он фразу из письма.
Глаза Решетова совсем ввалились, клочковатые брови нависли над переносьем. Как и все защитники города, он не знал отдыха, а теперь просто не щадил себя, ободренный известием, что младший сын его не погиб во время бомбежки Сталинграда, а ушел в армию добровольцем…
— Воронеж имеет большое значение, — напомнил он. — Там тоже идут бои, отвлекающие силы врага…
Иван Иванович вспомнил одну из довоенных поездок в Ленинград. Прелесть мягкого, светлого северного лета. Гиганты заводы, вздымавшие по окраинам свои трубы… Влажное дыхание Балтики, шум порта, незатухавшие зори над вольным разливом Невы, когда рыбаки целыми ночами колдовали над серым гранитом набережной. Вспомнил он дворцы и площади — чудо человеческого творения, и темные купы роскошных парков на бледной голубизне ночного беззвездного неба, и черные узоры чугунных оград, и тихие прямые каналы. Город декабристов, овеянный поэзией великого Пушкина, город революции, город рабочей и матросской славы — мог ли он сломиться перед врагом и сложить оружие в час грозной опасности для всей страны?!
Люди погибают от бомб и снарядов, семьями вымирают от голодного истощения, цинга одолевает, а солдаты и ополченцы воюют, рабочие до упаду стоят у станков, готовя оружие своим защитникам. Сколько жертв! Вот только что сюда, к столу, подходила Софья Шефер. Она хотела, как ленинградка, сказать речь — и не смогла. Слезы потекли по ее лицу, она прикрылась ладонью, подписала письмо к землякам и ушла, так и не вымолвив ни слова.
— Немцы уже подобрались к цехам нашего «Красного Октября», — сказал Решетов. — До последней возможности работал на оборону Тракторный… Теперь рабочие смазывают станки и топят их под берегом. Достанем ли их оттуда?!
— Да что вы опустили крылышки? Зачем же мы сейчас на митинге обратились к ленинградцам? — неожиданно напустился на него Злобин. — Ведь сегодня сотни… тысячи людей кровью распишутся под этим письмом!..
Иван Иванович смотрел с удивлением: вспылил Леонид Алексеевич! Но Злобин уже успокоился, сказал ласково, даже виновато, вспомнив горе коллеги.
— Эх вы, а еще звание заслуженного хирурга получили!..
Решетов, правда, только что получил это звание за работу в сталинградских госпиталях Наркомздрава, переданных теперь Наркомату обороны.
«Как же я не поздравил Григория Герасимовича!» — подумал Иван Иванович, засмотревшись на Злобина.
Злобин был красив, но таким крупным, сильным и мужественным казался, что прежде всего это и бросалось в глаза. Затем внимание привлекалось выражением спокойной и умной доброты, и только потом — откровение: а ведь хорош, удивительно хорош собой!
В постоянно напряженной, беспокойной обстановке некогда было приглядываться друг к другу, и последнее открытие Иван Иванович сделал только сейчас.
— Красивый вы, Леонид Алексеевич!
Злобин осекся на полуслове, глянул из-под светлых бровей черными глазами, будто из глубины откуда-то.
— Спасибо! Но не зря говорят: не родись красив, а родись счастлив.
— Разве вы не были счастливы?
— Трудно судить, потому что сейчас все минувшие неприятности кажутся такими пустяками. А в свое время они мешали жить.
— Однако же, Григорий Герасимович, с вас причитается… хотя бы по стакану чая, — заявил Злобин, распахивая шинель и по-домашнему присаживаясь к столу.
Решетов свернул и убрал карту, достал из угла литровый термос, две алюминиевые кружки и вязку жестких, как кость, баранок.
— Наверное, еще довоенные! — пошутил он, открывая жестянку с сахаром, поставил все на стол, посмотрел, усмехнулся. — Поглядела бы моя женушка! Любила она справлять разные торжества. Только свои дни рождения после сорока лет отменила. И то! Что за радость, когда начинаешь набирать пятый десяток.
Иван Иванович с острой нежностью представил прекрасное, еще нетронутое годами лицо Ларисы, молодые ее руки и серые глаза. Двадцать восемь лет — расцвет сил и чувств, но все задавлено войной. Доктор тоже подсел к столу, взял нагретую чаем кружку.
— Заслуженному хирургу — ура! — Положил кусок сахара в чай, помешал вместо ложки обломком баранки. — Товарищ пишет из Уфы о работе нейрохирургического госпиталя… Собственно, это даже не госпиталь, а эвакуированный московский институт… До шестисот коек. Созданы все условия для лечения ранений черепа и периферической нервной системы…
— Вот где поработать-то, а! — поддразнил Злобин.
— Чуйков нам верно сказал: санитарное обслуживание фронта поставлено блестяще, хотя напряжение в стране огромное, — продолжал Иван Иванович, словно не заметив поддразнивания. — Если бы Пирогов — создатель военно-полевой хирургии — мог увидеть, как мы осуществили его идею этапного лечения! Ведь в то время раненые, скученные возле линии фронта, гибли не столько от ран, сколько от дизентерии и тифа. И лечить было нечем, и питания не хватало. В войну четырнадцатого года так же было. Да еще газовая гангрена свирепствовала…