— Это что за образина? — весело обратился он к приятелям. — Он имеет явное намерение помешать нашей маленькой потехе! Как ты думаешь, Отто?
Отто, настроенный не так благодушно, замахнулся и замер: в палату входили офицеры.
— Кто такоф-ф? — спросил один из них не без любопытства. — Калмык?
Никита не ответил: в сенях послышался женский плач, гневный голос Горбачева, затем раздался выстрел.
Никита кинулся туда, но удар прикладом сбил его с ног.
— Калмыки — жители здешних степей, буддисты, — как будто ничего не случилось, продолжал офицер, заискивая перед старшим по чину эсэсовцем. — Мы играем пока что на их национальном чувстве. Вызвали лам из Тибета, бывших князьков. Организовали через них разведку, захват гуртов скота. И для рекламы очень важно — калмыцкий народ подносит фюреру подарок: коня в серебряной сбруе, подкованного серебром. — Говоривший опять обратился к Никите: — Мы тебя будем снимать для пресса: калмык-перебежчик.
— Я не стану перебежчиком!
— Взять! — приказал старший из офицеров. — Остальных закрыть в доме и немедленно сжечь, чтобы не разводить заразу.
Снимка для прессы не получилось. Никита закрывал лицо, отворачивался. Его били, сначала слегка, потом жестоко. Он защищался отчаянно.
— Кого ты боишься? — спросил немец-переводчик, которому надоела эта возня. — Вашим коммунистам пришел конец.
— Я не боюсь. Но ты врешь: наши вернутся, и вы еще ответите за раненых, сожженных в госпитале.
— О! Медицинский работник! — воскликнул вошедший начальник полевой жандармерии и подмигнул офицеру, решившему сфотографировать Никиту вместо калмыка для фронтовой прессы. — Тут мы должны проявить гуманность. Старый дурак хирург говорил о международных договорах? Ну, вот мы и поступим гуманно. Отправим этого фельдшера в лагерь, где работают люди, окончившие специальные курсы, как убивать, не применяя оружия. Там он будет сам молить о смерти. Переведите этому косоглазому молодчику, что я сказал. — Начальник жандармерии шагнул к двери, поправил на ходу перчатку, небрежно бросил офицеру: — Приходите завтра. Мы получим партию самых настоящих калмыков. Можете заснять их для прессы перед отправкой эшелона в лагерь.
Эшелоны под названием «Ночь и туман» уходили на запад, в лагеря смерти: в Цейтхайн и Биркенау, в номерные шталаги и адский Бухенвальд.
— Что там, на воле? Куда нас везут? — спрашивал Никита, стиснутый в темноте товарищами по несчастью.
Ему не ответили: никто не видел, по каким местам пробегал поезд. Дверь товарного вагона закрыта наглухо, и в нем стояла нестерпимая духота.
«Забыли о нас! — думал Никита. — Могли ведь и забыть. Поезд большой, вагоны одинаковые. В один сунули еду, поставили питье, а про соседний забыли».
Никита привстал на носки, чтобы легче было дышать, и неожиданно обнаружил в стене крохотную щелку. Он подтянулся еще и припал к ней глазом. Наплывали и уходили карты небольших полей. Поля, пересеченные асфальтовыми дорогами, густо обсаженными фруктовыми деревьями. Добротные, крытые красной черепицей дома. Чистенькие, нарядные дети, масса велосипедистов. Едет женщина в черном платье, только кончики ног мелькают из-под широкой юбки, на голове и плечах топорщится белая повязка; лицо, туго обтянутое ею, похоже издали на яйцо. Монашка, что ли? Везде цветы. Мирно, красиво.
«Врал жандарм, — глядя на все это, думал Никита. — Вон какие дети хорошенькие, какая смешная монашка. Не станут нас убивать».
Пошли леса: ровными рядами мелькают высокие сосны. Вид такого леса вызывает головокружение, болезненные судороги в пустом желудке усиливаются, но Никита смотрит упрямо и жадно. Порядок на дорогах, на полях, на узеньких улицах чистеньких городков. Устроили себе нарядную, сытую жизнь и отправились убивать соседей! Сколько коров, сколько хлеба, горы овощей. А мимо этой сытости, мимо богатых домов, нагло смеющихся зеркальным блеском окон из-под пышных навесов неизвестных Никите ползучих растений, везут куда-то людей, истомившихся от жажды и голода.
— Ребята, давайте протестовать! — сказал Никита на одной из остановок. — Ведь так нас уморят.
Взревели десятки глоток, пленные начали топать ногами, те, что были у стен, принялись дубасить в них кулаками.
Когда раздался этот шумный взрыв, в стене открылось оконце и в него глянуло черное дуло пулемета.
— Молчать! — раздался металлически звонкий окрик. — Считаю: раз, два!
В вагоне затихли.
«Значит, правду говорил жандарм, что у них есть курсы для обучения тому, как убивать беззащитных людей…»
Курсы! Никите вспоминается Иван Иванович, ребята-комсомольцы, учившиеся на фельдшеров, Варя Громова. Сосредоточенно слушая, Варвара прикладывала к губам карандаш, и оттого иногда на ее подбородке оставались чернильные следы. Если бы она лопала к фашистам, ее тоже сунули бы в эшелон «Ночь и туман».
Голова Никиты бессильно клонится на грудь, сон одолевает его. И все уже по-другому. Бурцев едет верхом на олене, и с крутого взгорья видит новый город в тайге. Высоко выпирают над лесом каменные многооконные красивые дома. Тепло зимой в таких домах, и будут стоять они на земле сотни лет на радость людям.
«Здравствуйте, таежные друзья. Капсе, дорогие! Комсомолец Никита Бурцев вернулся домой с войны… Как вы тут жили и работали?..»
По гладкой ленте асфальта мчатся автомобили, и тяжелый многообещающий шум тракторов доносится с полей…
«До сих пор не верю себе, когда вижу якутку за рулем машины!» — говорит Никита и вдруг валится куда-то, и страшная боль пронизывает его тело.
— Что это? — кричит он.
— Приехали куда-то… Да не хватайся ты, браток, за меня! У меня косточки живой нету.
Никита испуганно открывает глаза. Темно. Душно. Да ведь он в поезде! На чужой земле… Громко лязгают снаружи буфера вагонов.
— Ребята, какой сон я видел! — сказал Никита, подавляя чувство отчаяния. — Будто я домой попал, в Якутию…
Шумно отодвинулась дверь вагона, пахнуло через широкий прогал прохладой и чем-то странным еще, гарью какой-то.
— Выходи! — раздались голоса и по-немецки и по-русски. — Не задерживаться! Становись строем!
Ну, теперь здесь все будет по-иному. Пленные приехали в тыл, где народ живет трудящийся. Рабочие, крестьяне, не все ведь потеряли совесть!
— Левой! Левой!
Глухо топает по мостовой колонна, окруженная конвойными и собаками овчарками. Из серых сумерек выдвигаются острые крыши нерусских домов. Тонкая и длинная, как журавлиный клюв, башня. Высокий крест на развилке улиц. Не то утро, не то вечер. Огней в домах не видно. Маскировка. Союзники не хотят открывать второй фронт, но немцы бомбили их города, и они в ответ тоже бомбят.
Колонна военнопленных проходит по опушке соснового леса, шагает полем. Впереди длинные унылые бараки, обнесенные проволочными заграждениями. В стороне темнеют приземистые здания и высокие трубы. Над трубами сквозь дым — багровое пламя.
— Домны, что ли?
— Куда это нас привезли?
— Завод какой-то…
— Ребята, а ведь это жжеными костями пахнет…
У ворот лагеря загремела музыка.
«Ну вот, и музыка! Не то что в дороге!»
Лагерная охрана, тоже с собаками, выстроилась у входа. Она принимает прибывших. Отдельной группой стоят начальник лагеря Арно Хассе, начальник зондеркоманды Эрих Блогель — высокий белокурый красавец, и Фриц Флемих — комендант лагеря. Флемих — настоящий альбинос: прозрачные глаза его блестят в белых ресницах, как два стальных лезвия.
— Проведем селекцию? — обращается к Хассе главный врач, профессор Георг Клюге, пожилой крупный эсэсовец с землисто-серым лицом.