— Страна чужая… Вчера один старик привел беглого. Шестьдесят пять марок получил…
— Берегитесь шпионов, тут разных подсовывают… — шептались на соседних полках.
— Идут! — пронеслось по бараку.
Все вскочили, попрыгали вниз, оправляя одежду, привязывая сбоку миски из пластмассы. На нарах остались лишь те, кто умер ночью.
Быстро затопали из барака, построились.
— Раздеваться! — скомандовал Хорст.
Пленные начали раздеваться. Стало зябко и нехорошо: подходила комиссия по отбору в газ.
— Явились, людоеды! — сказал Мурашкин.
— Как глядишь? Как глядишь, мерзавец?! — крикнул начальник жандармского поста Вейлан, собственноручно расстрелявший несколько сот заключенных.
Какое-то мгновение они смотрели друг на друга. Высокий, выхоленный, белолицый Вейлан в новой, с иголочки, форме, в глянцево блестевших сапогах, обтянувших тугие икры. На фуражке кокарда с костями и черепом, под фуражкой глубоко сидящие холодные глаза без бровей, без проблеска живой мысли. А против него совершенно нагой военнопленный с иссохшим скуластым лицом и мощными ребрами, выпершими над впалым, быстро дышащим животом.
«Ох, дал бы я тебе! — подумал Мурашкин. — Я бы с тебя сбил лакировку!» Но мысль о предстоящем побеге мелькнула у него, и он опустил глаза.
Тогда поднялась рука, обтянутая лайковой перчаткой, с черной муаровой лентой на рукаве, обвитой по краям серебряной парчой, с надписью «Адольф Гитлер», и удары плети прорубили до крови кожу на лице пленного…
Осматривали придирчиво: сыпь на теле от грязи, от раздражения — в газ, вскочили фурункулы — в газ, ноги опухли — в газ. «Селекция» проводилась несколько раз в неделю, но по воскресеньям она принимала особый размах. И всюду поспевал главный медик лагеря профессор Георг Клюге с улыбкой садиста на сером одутловатом лице.
«Сумасшедшие они, что ли?» — думал Никита, холодея под взглядами членов комиссии, которые осматривали его, как оленя: годен на убой или пойдет в упряжку?
Он шел в общей шеренге, стройный и в своей немыслимой худобе, шел, не смотря по сторонам, чтобы не обжечь кого-нибудь ненавистью, кипевшей в душе.
— Ах, косоглазая каналья! — отметил его Флемих. — Идет, точно японский император…
После вечерней переклички пленные получали короткую передышку: одни мучители шли отдыхать, другие еще осматривались. В этот час можно было присесть, поговорить с соседом, походить по ближней лагерь-штрассе и даже спеть песню. Пение в нерабочее время поощрялось: русские и украинские песни нравились немцам.
В такой час в лагере раздался условный сигнал:
— Ура!
Люди сразу бросились к часто и высоко натянутым рядам колючей проволоки. Шинели, гимнастерки полетели на заграждение. Засверкали пучки огня на сторожевых вышках, зашарили прожекторы. Но дымовая завеса уже заволокла лагерь: заключенные бросили дымовые шашки. А из бараков бежали все новые толпы людей, ориентируясь во мгле на лай собак, возню и крики «ура!».
Никита не помнил, как перескочил через упавшее заграждение, перерезанное и смятое тяжестью живых и мертвых тел.
— Вперед, товарищи! — раздался крик командиров, когда затемнели островерхие крыши железнодорожной станции. — Бей фашистов!
И так радостен был этот призыв к атаке, такой горячий порыв охватил бегущих, что они с ходу смяли растерявшуюся станционную охрану и с автоматами охранников кинулись дальше. Они забыли о необходимости переодеться, а с жадностью хватались за пулеметы, автоматы, ручные гранаты, забирали хлеб и сигареты, выпускали из вагонов привезенных пленников.
Около полуночи лес, куда отступили смертники, был окружен отрядами эсэсовцев и регулярными частями.
Никита лежал в окопчике, наспех вырытом на опушке леса, сжимал в руках приклад автомата, ощущал холодок гранат, еще не согревшихся у его тела, и настороженно всматривался в темноту, где шевелился враг. Теперь он был не фельдшером, а рядовым бойцом.
— Привелось еще раз поквитаться! — раздался рядом хрипловатый голос.
— Откуда ты, отец? — спросил Мурашкин.
— Из Белоруссии… Я, ребята, старый гвоздь, да не ржавый. Бывший георгиевский кавалер.
Среди солдат, которым некуда было отступать, послышался смех.
— Здорово мы ушли! — сказал Мурашкин, гордясь собой и товарищами. — Вот вам и охрана, и проволока с электрическим током. Собак натаскали! Нет, врешь, сильней всего человек, когда он артелью действует! Голыми руками раскидали все и ушли! — повторил он так, словно опасности уже не существовало.
— Ты есть советский? — спросил Никиту сосед с другой стороны. — Я — Венгрия. Йехали в вагоне.
— Я из Якутии, — сообщил Никита, и добавил, невольно приспосабливаясь к ломаному говору венгра: — Якут — русский хорошо! Дружно.
— Дружба — хорошо! — повторил венгр. — Венгрия — якут есть слова общий. Я утшитель…
Перед рассветом начался обстрел леса из минометов. Потом пошли танки. Пошли, но встретили сопротивление: окруженные отчаянно защищались гранатами. Гитлеровцы предпринимали обходные маневры, но всюду встречали тот же отпор. Тогда снова начался обстрел.
— Хорошо, что погода сырая, дождей прошло много, а то испеклись бы мы в этом лесу, как в крематории, — сказал Мурашкин.
— Нет! — горячо возразил Никита. — Лучше сгореть здесь! Я теперь понимаю: это тоже счастье — умереть с оружием в руках.
Целый день стойко держался лесной остров, захваченный советскими людьми, но боеприпасы были уже на исходе.
Тогда прозвучала команда:
— Прорываться на юг!
Разведчики сообщили: там стоят только отряды пехоты, за ними большой лес. Ночью повстанцы пошли на прорыв, приняли рукопашный бой, но прорвались единицы. Настала очередь для жандармов и овчарок.
Никита лежал в зарослях кустарника, слышал приближающиеся голоса, лай собак и не мог шевельнуться: он был ранен в ногу пониже колена. Как бежал, так и сунулся в эти кусты и теперь ждал, холодея от напряжения и потери крови. Фашисты шли цепями, громко переговаривались. Тяжелые шаги и треск сучьев раздались рядом с Никитой. Он закрыл глаза, замерев, как птица в гнезде. И, как над птицей, над ним остановилась готовая броситься собака. Она понюхала его рану, кровь возле него. Он ощутил ее разгоряченное дыхание на своей щеке… На какой-то момент сердце Никиты перестало биться: он почувствовал себя во власти врага. Тот как раз замедлил, отводя в сторону ветку дерева. Поводок натянулся. Распростертый на земле человек лежал неподвижно, его нельзя было отличить от трупа, а к трупам лагерные собаки относились равнодушно. Фашист шагнул, овчарка тоже рванулась вперед. Шум облавы заглох, удаляясь. Наступила тишина, и Никита, совершенно опустошенный потрясением, открыл глаза.
Черные на сером небе стояли над ним деревья. Накрапывал дождик. Никита сделал усилие, шевельнулся, заставил себя приподняться, чтобы хоть как-нибудь перевязать рану. Издали доносился глухой рокот: танки уходили с поля боя.
Вдова железнодорожного машиниста Елизавета Гаш в то утро поднялась очень рано. Она подоила корову, накормила кур и гусей, прошлась с тряпкой по дому, вытирая пыль. В комнатах тишина. Месяц назад Елизавета Гаш получила извещение о смерти второго сына, убитого на русском фронте. На стене в столовой портрет покойного мужа, по обе стороны портреты сыновей, а внизу, под стеклом два крохотных фронтовых листочка. На одном снимок старшего сына и печатный типографский текст: молодой Гаш погиб героем в танковом бою. Подвиг его прославлен… На втором листке — босой Иисус, несущий на плече овечку, а ниже — извещение из части о геройской смерти младшего сына. Но, наверно, так, для утешения матери написали. Младший рос не забиякой. Ласковый, добрый, тихий мальчик, как он мог стать героем? Вот точно вчера два мальчугана со светлыми чубчиками возвращались из школы…