Никита вспоминает, как вешали пленных, захваченных после побега. Это было в тот день, когда его снова водворили в лагерь. Казнь превратили в спектакль, на который согнали всех заключенных. Одни смертники шли на виселицу понуро, другие, превозмогая боль ран и тоску, держались вызывающе.
— Доставили мы вам хлопот, господа! — громко сказал Мурашкин. — Чего только вы с нами ни делали, а мы не поддаемся. Хреновые же вы властители, ежели не знаете, куда народ девать! Ужо прижмут вас наши!
— Что орет этот кретин? — спросил у переводчика Вейлан.
— Он говорит… — переводчик замялся. — Непереводимая русская брань.
— A-а! — Вейлан махнул рукой, торопя палачей.
— Не понравилось! — прошелестело, как ветер, по рядам заключенных.
«Да, не нравится им наша непокорность!» — подумал Никита и вдруг услышал, как в стороне, у бараков зазвучала песня:
Никита слушал напев, не вникая в слова, слушал, и все росла в его душе печаль. И гордость он ощущал от того, что близка была ему эта песня, и душа народа, сложившего ее, такая же широкая, как просторы русских полей и степей. Фашистам удалось прорваться в глубь Советской страны. Но разве борьба кончилась?! «Ужо прижмут вас наши!» — сказал перед смертью Федор Мурашкин, и слова его были исполнены веры в силу народа.
«Мы погибнем, потому что попали сюда, а наш народ победит. Он сотрет фашистов с лица земли. Он отомстит им за все наши муки», — думал Никита, охваченный таким большим волнением, что даже притупилась боль огнем горевшей раны.
Бурцев думал о себе, уже исключив себя из жизни. Большая творческая работа. Наука. Любовь… Как это все звало его! И как далеко все отошло теперь!
Он взглянул в вечернее небо, где уже прорезался серп молодой посеребренной луны. Небо показалось ему необычно ясным, необычно высоким. Звезд пока не было видно, только возле луны паслась одна крупная звездочка. На нее Никита смотрел из лесов Якутии, ее видел над степями Украины… Он слушал раздольную русскую песню и все глядел в родное небо, далекое от мерзостей, которые устраивали фашисты. Горячие слезы текли по его лицу. Это было расставание с прекрасным прошлым, слезы текли не от слабости, и Никита не стеснялся их перед своими палачами. Он так и не попросил пощады, и это явилось выражением полного презрения к ним.
«И вот такие, как Георг Клюге, овладели почти всей Европой, захватили половину нашей страны!» — подумал Иван Иванович, выйдя в смутную темноту ночи.
Неспокойно было на душе хирурга, а тут еще Клюге… Всякий раз при воспоминании о нем возникает ощущение, будто прикоснулся к какой-то гадине.
Аржанов нехотя направился к своей халупе, но вдруг в канаве соединительного хода увидел Ларису. Она стояла и, вытянув тонкую шею, похожая на настороженную птицу, всматривалась при свете ракет куда-то в верховья берега.
— Что случилось? — спросила она, сразу встревоженная появлением доктора.
— Пока все по-прежнему. Алеша спит. Я сейчас заходил туда. — Иван Иванович подошел к ней так близко, что ощутил на своем лице движение воздуха от ее дыхания. — Отчего вы теперь суровы ко мне? Чем заслужил я такую злую немилость?
— Не говорите мне больше ничего! — перебила она почти со страхом. — Я не могу отвечать вам взаимностью… Я не посмею смотреть в глаза своему мальчику, когда он спросит об отце. И Алексея жду. Он очень хороший, Алексей, нельзя обидеть, оскорбить его. Вы знаете, я и Вареньке слово дала, — продолжала Лариса, необдуманно выдавая ту размолвку, которой Варя особенно стыдилась.
Фирсова сама не знала, чего больше было в прорвавшейся этой оговорке: желания утешить, или неосознанной женской ревности к Варе, или смутного желания проверить еще раз намерения Аржанова.
— Что Варенька? Какое слово вы дали ей?
— Ведь она любит вас. Вы знаете! — не отвечая на вопрос, с упреком сказала Лариса.
— Знаю. Я сам люблю ее. Варя хорошая, славная девушка. Но та любовь не мешает мне жить на свете…
— А я, значит, мешаю? — Лариса засмеялась, это помогло ей справиться с волнением, и уже серьезно она сказала: — Вот я стояла здесь и смотрела в сторону Тракторного… Как быстро там все свершилось! Нам не говорят, но определенно был какой-то страшный прорыв… Вот что сейчас мешает жить на свете! А чувства… чувства превозмочь надо.
Она протянула доктору руку. Иван Иванович взял ее, наклонился, но Фирсова быстрым движением отстранила его.
— Теперь уже все! — решительно сказала она, словно распростилась сразу с тем, что мучило ее, и исчезла, будто растаяла в темноте.
— Лариса! — позвал хирург, бросившись следом. — Лариса Петровна! — крикнул он громко, но, словно напоминая о том, что происходило здесь, рванул землю взрыв бомбы, и Аржанов невольно пригнулся.
«Ну вот, теперь уже все!» — мысленно повторил он слова Фирсовой. — «Неужели все? Неужели действительно надо превозмочь такое прекрасное чувство? Не значит ли это просто искалечить его?!»
Сердечная тоска по Ольге притупилась, но в минуты, свободные от работы, Аржанову нередко виделась его семейная жизнь в прошлом.
Привычки и манеры Ольги запомнились крепко: как ходила быстрым шагом спортсменки, не знавшей устали, как иногда во время маленьких размолвок, чтобы подавить не вовремя напавшую веселость, кусала она губы, и все тогда смеялось в ней: и зачесы шелковистых волос, и косточки слегка выступавших ключиц, и невысокая грудь, трепетавшая от приступов подавленного смеха. В эти минуты она бывала особенно хороша и привлекательна, и не мудрено, что раздражение Аржанова сразу гасло.
Так радовало семейное согласие, такое жгучее счастье давали примирения, что все осталось в памяти как светлый праздник. Но чем ярче были воспоминания, тем угрюмее становилось лицо доктора, он даже приметно сутулился, словно ожидал неизбежного удара, как на Каменушке перед уходом Ольги. Но он уже не звал ее ни во сне, ни наяву; одна мысль о возможности снова сблизиться с нею оскорбляла его теперь.
Охотнее он вспоминал свою жизнь до встречи с Ольгой. Учился. Самозабвенно работал. Ждал счастья и верил в него. «Я был убежден, что в один прекрасный день буду обязательно увенчан им. И не спешил: некогда было мне искать его. И вот оно пришло… Оно не просто пришло, а наехало на меня…»
Снова представлялся теплый день после прошумевшего ливня, следы детей на влажном песке, беловолосая девушка на велосипеде.
«Да, да, да! Как будто налетела и… переехала колесом по горлу! Ну, а если бы не налетела, наверно, до сих пор трудился бы до упаду и ждал. Значит, надо было именно вот так ворваться в жизнь и властно занять в ней место, отведенное самой природой. А как же я раньше-то? — вдруг подумал Иван Иванович. — Ведь увлекались все сверстники: и мальчишки и студенты, а позднее товарищи по работе в клинике».
Голодное и холодное всплыло из глубины минувшего детство. Вечная погоня за куском хлеба, ссоры и драки, как в стае воробьев, озабоченно и задорно скачущих по улице. Но было увлечение и тогда. Девочка-подросток с теплой золотинкой в серых глазах, покатыми плечиками и тяжелой темно-золотистой косой. Но тоже случайно свалилось это знакомство… Как же, и знакомство было! Давно забытая озорновато-хитрая усмешка человека, любящего посмеяться, мелькает на лице Ивана Ивановича. Топили котенка… Целая шайка озорников с подсученными выше колен штанами хлюпала по глубокой луже, свистела, гоготала, гоняя котенка, похожего на измученную крысу; ловила его и снова бросала, улюлюкая и невольно поражаясь цепкой живучести маленького существа. Котенок упорно не хотел тонуть, выныривал, отфыркиваясь облипшей усатой мордочкой, отчаянно работая лапками по взбаламученной воде, плыл то к одному, то к другому берегу.
В это время, совершенно поглощенный жестокой забавой, будущий хирург ощутил крепкий удар в спину; кто-то запустил в него обломком кирпича. Ваня Аржанов, привыкший всегда давать сдачу, обернулся стремительно и удивился до онемения: она стояла на грязном берегу лужи, ступив маленькими башмачками прямо в воду, и, вся раскрасневшись, сердито и громко кричала на него, в другой руке ее, беленькой, но испачканной грязью, тоже был камень.