Так началась любовь, невысказанная, безнадежная, заглохшая только на втором или третьем курсе рабфака. Ворвалась в мальчишечье сердце, и тепло в нем стало, а порой мучительно тесно. То нежность до смятения, то порывы дерзкие связывали, спутывали. Впервые было совестно за почерневшие пятки своих босых ног, за руки, покрытые цыпками. И пугающе прекрасными показались лунные вечера и темные ночи, бегущие над железнодорожным поселком. Глупость? Но как не хватало бы ее в воспоминаниях доктора Аржанова! Какая юность без мечты о любви? Потом пришла настоящая любовь. Но была ли и она настоящей? Если да, то почему же ушла она? Все связанное с Ольгой умерло.
Возникло новое чувство — Лариса.
«А как ты пришла? — Иван Иванович приподнялся, сел на жесткой подстилке, брошенной на вздрагивавшие от обстрела нары. — Ты-то не случайно появилась на моем пути! Тебя я искал. Больше года среди ужасов войны, горя и бесконечных смертей я искал тебя. Ведь столько женщин встречалось за это время: и сестер, и врачей, и таких, которым оказывал помощь. Почему ни одна из них не взволновала — только ты? Встретил, и сразу очаровала, полонила. Но и ты оказалась не для меня. Неужели тоже случайное в жизни?»
Ошеломленный этой мыслью, доктор встал, пригибая голову под низким потолком, медленно прошелся по штоленке.
«Как же другие? Взять Хижняка и Елену Денисовну: все цельно, ясно, радостно, раз и навсегда определенно. А Логунов!.. Если бы Варя полюбила его, какая бы хорошая пара из них получилась! Но почему же я сам стремлюсь к женщине, которая даже разговаривать со мной не хочет». И снова горькое чувство стыда опалило жаром лицо Ивана Ивановича.
— Дяденька! Помоги нам, дяденька! — кричит девочка лет десяти, такая тоненькая и легкая, что ее шатает осенний ветер.
Она протягивает грязную ручонку к бойцу, обнимая другой плачущего малыша. В голосе ее отчаяние:
— Дяденька, помоги!
Ваня Коробов окидывает взглядом детей возле женщины, распростертой на земле.
— Некогда мне, девочка! Освобожусь — приду.
Вместе с ним перебегают в наступающих сумерках бойцы его штурмовой группы и бывшей группы Степанова. Противник опять жмет на левый фланг соседнего соединения, пытаясь вбить клин между двумя дивизиями, и командиру батальона Логунову дан приказ поддержать соседа. Фашисты снова получили подкрепление.
Курт Хассе недолюбливал Макса Дрекселя и не понимал, как такой рохля попал в ряды СС. Макс был храбр, этого у него нельзя отнять, но слишком часто в его больших темно-голубых глазах появлялась задумчивость. Что это? Только ли тоска о семье?
Увидев в первый раз Макса, его мощную фигуру и гордо посаженную горбоносую голову, Курт подумал с невольным восхищением: «Настоящий тевтонский рыцарь!»
Потом, на привале, среди русских полей, он увидел в руках Дрекселя фотокарточки его семьи. Стройная жена, пятилетняя дочка с белокурым валиком, закрученным на манер куриного гребешка — обычная прическа немецких девочек, — красивый мальчишка лет трех и еще один — толстый малыш в беленькой колясочке. Такой симпатичный бутуз, что все солдаты залюбовались им, а Курт ощутил смутную досаду, похожую на зависть.
— Совсем молодые, а уже трое детей! — сказал он, но тотчас добавил: — Что же, отлично, империи нужны солдаты!
Макс Дрексель как-то двусмысленно усмехнулся, и после того Курт стал относиться к нему недоверчиво: очевидно, этот «тевтонец» имеет свои скрытые мнения насчет войны и политики. Дрексель и впрямь, вступив в ряды нацистов, сразу почувствовал, что в его жизни произошло недоразумение. И только теперь, когда гитлеровская армия приближалась к победе (еще одно усилие, и русские будут сброшены со Сталинградского плацдарма), он начинал верить в правоту своего дядюшки.
Бакалейная лавка дядюшки Дрекселя была довольно жалким предприятием. Будучи малолетком, Макс равнодушно относился к его торговле. Все отпускалось в мизерных долях. Разговоры у покупателей отменно скучные. Даже кусок сахару не был соблазном для ребенка. Отец Макса, саксонский крестьянин, имевший около сорока гектаров земли, воспитывал своих детей сурово: честность, трудолюбие и безусловное послушание вколачивались в них с пеленок. Честность в понятии зажиточного крестьянина была уважением к любой частной собственности, будь то кусок сахару или стог соломы. Другое — ловкая сделка: старый Дрексель не простил бы себе ротозейства. Политикой он не интересовался совсем.
Зато дядюшка Макса, похожий за прилавком на аптекаря в своем белом халате, очень любил пофилософствовать. Но добрый социал-демократ и патриот совершенно изменился, когда в конце двадцатых годов начался очередной промышленный кризис. Лавочник помрачнел, слова «Версальский договор», «репарации», «налоговая задолженность» приобретали в его речи все более зловещий оттенок, и он научился стучать кулаком по прилавку.
Потом совершилась еще одна перемена, и он с вытянувшимся носом и горько сжатыми губами, из которых редко вырывался поток былого красноречия, очутился на ферме отца Дрекселя и стал исполнять обязанности скотника: его постигло разорение и лавка была продана с молотка. Отец не очень-то вежливо обращался с бывшим торговцем, братом своей жены. Он называл его старым дармоедом, хотя тот еще не успел состариться и очень много работал.
Дядюшка крепился и молчал. Единственным его развлечением осталось чтение газет. Но иногда его прорывало, и он начинал толковать о величии древней Германии, наводившей страх на императорский Рим, о железном канцлере Бисмарке, поднявшем страну из упадка, в который ее ввергла Тридцатилетняя война, о славной победе над «проклятой» Францией — победе, которой Германия обязана тому же Бисмарку и славному Мольтке. Конечно, Бисмарк был ярый монархист, но при нем разрозненные земли объединились, расцвела промышленность, и «не мы платили французам репарации, а они нам». В конце концов дядюшка пришел к выводу, что для простого человека важно не то, кто стоит у власти, а величие его нации. Как тертый политик, он не поверил фашистам, щедро обещавшим социальные перемены, зато их устремление против Версальского договора нашло живейший отклик в душе разорившегося лавочника.
Дядюшка сделался профашистом. Но Макс, бывший в семье четвертым сыном, равнодушно относился к его словам: он не был воинственным по натуре, а древний закон о наследовании крестьянского двора только одним старшим наследником, снова введенный Гитлером, не сулил ему ничего хорошего и в мирной жизни.
Так оно и получилось. После смерти отца Макс, успевший уже обзавестись собственной семьей, стал, как и его дядюшка, батраком у старшего брата. Теперь у дяди и племянника оказалось больше общих тем для разговора.
Макс горячо любил свою прекрасную Саксонию. Окончив обязательное обучение — восемь классов бесплатной народной школы, он почитал себя культурным человеком, работал не покладая рук на плодородной земле, дышал чистейшим воздухом лесов и полей, у него была прелестная семья и не было никакой перспективы в жизни. По словам дядюшки, он был деклассированным элементом. Макс мог бы стать крестьянином — родословная Дрекселей, проверенная до тысяча восьмисотого года, подтверждала их расовую чистоту, — но земли у него не имелось. Нельзя же рассчитывать на преждевременную смерть трех старших братьев! Значит, придется батрачить до конца жизни!
— Надо смириться! — говорил дядюшка, бывший образцом строптивости, когда дело касалось его собственного благополучия. — Речь идет о могуществе нации. А что такое мы? Пылинки, подхваченные ураганом. Надо укрепить государство и объявить войну Франции с ее Версальским договором. Надо вернуть колонии. Двинуться на Восток, на Россию, черт возьми, как призывает наш фюрер.
— Вот до чего довело тебя смирение! — упрекал Макс.
— Мы достигнем мировой славы! — возвещал дядюшка, потрясая книгой Гитлера «Моя борьба». — Ты, Макс, должен вступить в партию национал-социалистов и стать военным. Когда вы завоюете Восток, ты не останешься под старость без куска хлеба.