Тогда не знал я точно, как сегодня,
когда смотрел из-за сосны вперед,
к какой нечеловечьей преисподней
принадлежал фашистский пулемет.
Ведется суд, проводятся раскопки,
исследуются пепел и зола,
Майданека безжалостные топки,
известкою залитые тела.
То кость, то череп вывернет лопата,
развязаны с награбленным узлы, —
теперь уже доказано, ребята,
что мы недаром на смерть поползли.
Тогда мне показалось, что на подвиг
не вызовут другого никого,
что день победы, будущность народа
зависит от меня от одного.
Мне показалось, что у сизой тучи,
потупив очи горестные вниз,
за проволокой, ржавой и колючей,
стоит и скорбно смотрит наша жизнь…
То принимает деревеньки образ,
то девочкой израненной бредет,
то, как старушка маленькая, горбясь,
показывает мне на пулемет.
Нет, Родина, ты мне не приказала,
но я твой выбор понял по глазам
там, у плаката, в сумерках вокзала,
и здесь на подвиг вызвался я сам!
Я осознал, каким чертополохом
лощина заросла бы, если мне
вдруг захотелось бы прижаться, охнув,
к последней и спасительной сосне.
Я не прижался. Ясного сознанья
не потерял! Дневная даль светла.
Рукою сжав невидимое знамя,
я влево оттолкнулся от ствола,
и выглянул, и вышел за деревья
к кустам, к лощине, к снегу впереди,
где в сизой туче сгорбилась деревня
и шепчет умоляюще: «Иди».
Последний ломоть просто
отдать.
И вовсе не геройство —
поголодать.
Нетрудно боль и муку,
стерпев, забыть,
не страшно даже руку
дать отрубить!
Но телом затыкать
огонь врага,
но кровью истекать
на белые снега,
но бросить на жерло
себя живого…
(Подумал — обожгло
струей свинцовой!)
Снег не скрипит под ногами уже — вялый, талый. Медлим. И ухо настороже — по лесу эхо загрохотало. Чего притворяться, сердце заёкало. Около вырылась норка от пули, выбросило росу. Защелкало, загремело в лесу. Иглы на нас уронили вершины. А с той стороны, с откоса лощины, бьет пулемет. Встать не дает: Слухом тянусь к тарахтящему эху, а руки — тяжелые — тянутся к снегу. Не устает, проклятый, хлестать! Опять лейтенант командует: «Встать!» Встать, понимаем, каждому надо, да разрывные щелкают рядом, лопаются в кустах. И не то чтобы страх, а какая-то сила держит впритирку. И в амбразуре стучит и трещит. Эх, заиметь бы какой-нибудь щит! Закрыть, заложить проклятую дырку!
Три человека затаились в дзоте,
они зрачками щупают меня…
Теперь вы и костей их не найдете.
Я не стремлюсь узнать их имена.
Что мне приметы! Для чего мне имя
трех смертников, трех канувших теней?
Мой поединок, помните, не с ними, —
мой враг страшнее, пагубней, сильней!
Вы видите, как факелы дымятся,
как тлеют драгоценные тома,
как запах человеческого мяса
вползает в нюрнбергские дома.
Вам помнится колючая ограда
вокруг страдальцев тысяч лагерей?
Известна вам блокада Ленинграда?
Голодный стон у ледяных дверей?
Переселенье плачущих народов,
услышавших, что движется беда,
смертельный грохот падающих сводов,
растертые до щебня города?
Мой враг сейчас подписывает чеки,
рука его на сериях банкнот,
и пулю, что застрянет в человеке,
как прибыль, арифмометр отщелкнет.
Он всунул руки в глубину России
и тут — клешней — ворочает и мнет,
и тут — на промороженной трясине
поставил он свой черный пулемет.
С ним я вступил в смертельный поединок!
В неравный? Нет! Мой враг под силу мне.
И пух снежинок с каплями кровинок
отсюда виден всей моей стране.
Кто он, что глядит
в узкую щель?
Кто он, чужой солдат,
ищущий цель?
Разве бы я мог
так поступить?
Мирный его порог
переступить?
Разве б я мог сжать
горло его?
Вырвать, поджечь, взять
дом у него?
Раз он не отшвырнул
свой затвор,
раз он не отвернул
взора, вор,
раз он заговорил
так сам,
раз он загородил
жизнь нам, —
я доползу к нему
с связкой гранат.
Я дотащу к нему
свой автомат.
Пора! Вижу, встал мой товарищ. Крикнул «ура», выронил автомат и посмотрел себе под ноги. Он упал. Я вставил запал в гранату. Отцепил лопату и вещевой мешок. Сзади Матвеев: «Сашка! Ложись!» Вот теперь моя начинается жизнь. Теперь мне ясна каждая складка, кустик, морщинка. Я разбираю отдельно снежинки, какими покрыта лощинка. Ничего! Мне повезет! Вот и дзот, приплюснутый, низкий. Мимо меня — протяжные взвизги. Рядом еще Артюхов ползет. У нас гранаты и полные диски.
Стучат виски, подсказывают будто:
раз, два и три… Звенящий механизм
отсчитывает долгую минуту,
как полным веком прожитую жизнь.
Я в ту минуту о веках не думал
и пожалеть о прошлом не успел,
я на руки озябшие не дунул
и поудобней лечь не захотел…
Когда-то я хотел понять цель жизни,
в людей и в книги вдумывался я.
Один на рынке ищет дешевизны,
другой у флейты просит соловья.