Выбрать главу
И что ему делать на Севере, где даже растения — серые, как могут быть нами любимы одетые в стужу Хибины?
Тут луч поскользнулся и тенью бессильно пополз по растенью, и край не мечтал о посеве, где встретились Киров и Север.
И Север не выдал богатства, он начал в снега облекаться, магнитными двигать плечами, шаманить косыми лучами.
Но Киров глазами просверливал запретные прииски Севера, окидывал взглядом Хибины, входил в ледяные глубины.
Как Север ни прятал сокровища в свои снеговые сугробища — он вынул, зарытые в горы, страны урожайные годы!
Не будет седого и сирого, теплом обойденного края, — здесь будут по замыслу Кирова рождаться сады, расцветая.
Давайте поверим, что тропики пришли на промерзлые тропки, что ветер приносит оттуда листочки лимона и тута;
что солнце поставлено выше, что злаки качаются, выросши на мшистой окраине мира, где встретились Север и Киров.

Елочный стих

Оделась в блеск, шары зажгла: «К вам в Новый год зайду-ка я!..» И в наши комнаты зашла подруга хвойнорукая. Стоят дома при свете дня, на крышах дым топорщится, но если крыши приподнять — весь город просто рощица! А в этой рощице — ребят! С игрушками! С подарками! Нам новогодие трубят, маша флажками яркими. И я иду смотреть на Кремль, мотель, и брови в инее; там башня Спасская, как ель, горит звездой рубиновой. Весь город в елках зашуршал в звон новогодней полночи, — фонарь качается, как шар, и уличный и елочный. Бывало, в ночь под Рождество прочтешь в любом журнальчике рассказ про елку, барский стол и о замерзшем мальчике. Теперь таких журналов нет,— мороз хватает за уши, но мальчиков по всей стране не видно замерзающих. Для них дрова трещат в печах, котлы и трубы греются; их жизнь с оружьем на плечах средь елей, в пасмурных ночах, хранят красноармейцы. И я стихами блеск зажег, — входите, ель-красавица, на ветку этот стих-флажок подвесьте, если нравится!

Граница в будущем

Когда бой пошлет рабочим новую победу и подымет флаг страны соседней ЦИК, я еще раз, может быть, поеду: Негорелое — Столбцы. Пассажиры сходят с быстропоезда перед бывшей пограничною сосной, дети слазят, мамы беспокоятся, отдыхает кит сверхскоростной. Под навесом старый столб хранится, рядом надпись, мраморно-бела. Мы читаем: «Здесь была граница». И действительно она была. Дети спросят: — Кто она такая! — Объясняю, гладя их рукой: — Паспорт проверяли, пропуская… — Дяденька, а паспорт кто такой? — Педагог я очень маломощный: — Ну, таможня, чемодан неся… — А таможня — это там, где можно? — Нет, ребятки, там, где все нельзя. — Непонятно детям — просто столбик, а куда приятней у окошка, мчась, видеть, как прекрасен мира облик с вихрем в триста километров в час. И не будет ни одной гранички! Ни жандармов, ни таможни, ни столба. Впишут школьники в тетрадные странички эти отмененные слова. Можно размечтаться упоенно, а пока железное «нельзя!». Через наш рубеж шпана шпионов крадется, на брюхе к нам ползя. А пока спокойно паспорт сверьте, чемодан, — двойного нет ли дна? Самая священная на свете, будь, граница, вся защищена!

Испания

Я не очень-то рвусь в заграничный вояж и не очень охоч на разъезд. Велика и обильна страна моя, и порядок в ней должный есть. Но посмотришь на глобус — для школьников шар, стран штриховка и моря окраска, — сразу тысячью рейсов махнет по ушам кругосветная качка и тряска. И чего прибедняться! Хочу увидать то, чего мое зренье не видело: где коралловым рифом пухнет вода, Никарагуа, Монтевидео… Я мечтал, не скрываю, право мое — жадным ухом прислушаться к говору, стобульварный Париж, стоэтажный Нью-Йорк, все вобрать это полностью в голову! Но сегодня, газету глазами скребя, я забыл другие искания, все мечты о тебе, все слова для тебя — Испания! Вот махнуть бы сейчас через все этажи! (Там — окопы повстанцами роются…) И октябрьское знамя на сердце зашить астурийцам от метростроевцев. Ты на карте показана желтым штрихом в субтропическом теплом покое, а взаправду твой зной проштрихован штыком, я сейчас тебя вижу такою! Не мерещатся мне улыбки Кармен и гостиничное кофе. Мне б хоть ночь пролежать, зажав карабин, с астурийским шахтером в окопе. Кстати, норму я сдал в позапрошлом году, ворошиловцы — надобны вам они, даже цветом волос за испанца сойду, — породнимся на красном знамени!

Ноги

В Париже по Rue St-Honore, и в синие сумерки проходил, где спит на пляжах витрин-морей вещь-змея и вещь-крокодил. В стекле — фарфоровый свет грудей, фаянсовых рук, неживых людей, розовой резины тягучая мазь на женщинах из пластических масс. Я подошел к одной из витрин. В вывеску вписывались огни, стекло зеркальное, а внутри ящик и две золотых ноги. Чулка тончайшего чудо-вязь и ноги без туловища, одни,— не воск, не дерево, не фаянс. Живые — вздрагивали они! Звездам пора уже замерцать, созвездья вползают на этажи; женщина в ящике ждет конца и несколько франков за эту жизнь. Вздрогнули мускулы под чулком, и дрожь эту каждый увидеть мог… Родиться не стоило целиком, чтоб жить рекламного парой ног. Но нечего делать, торговый Париж спускает шторы, вдвигает болты; Париж подсчитывает барыш за женские ноги, глаза и рты. Поднят на крышу кометный хвост, гаснут слова и дрожат опять, кто спать в постель, кто спать под мост, а кто еще одну ночь не спать… Я эту витрину ношу в мозгу, той дрожи нельзя замять и забыть; я, как спасение, помню Москву, где этого нет и не может быть.