Но Москва не верит
и глазам, пока
точно не проверит:
«Кто, откуда, как?»
Медленно читает
пропуск постовой.
То мелькнет, то тает
тень на мостовой.
Отдал пропуск жаркой,
но чужой рукой.
— Нет, — сказал он. — Жалко,
но вы — Мазай другой.
Тот — пропал без вести,
тот — другой Макар.
А вы — стране известный,
знатный сталевар…
Будто день вчерашний
выглянул опять.
Стрелки Спасской башни
закружились вспять —
в пыль и в скрип тележный,
к бычьему ярму,
к жизни безночлежной,
к батраку, к тому…
Просто сходство, случай…
Но постой! Открой —
ты-то, друг, послушай,
разве не другой?
Разве наш вчерашний
день не стал другим?
…И часы на башне
заиграли гимн.
А он пробился взглядом
земляку в глаза:
— Друг, в двадцать девятом,
помнишь, — ты сказал:
«Что тебя тревожит?
Счастье на земле?
Ждут еще, быть может,
и тебя — в Кремле…»
Распахнул объятья
узнанный земляк,
и друзья, как братья,
обнялись, и — как!
Тихнет отдаленно
Спасской башни звон.
В глубине вагона
затихает: сон.
*
А по мосту надежному
железнодорожному
поезд путь простукивает,
фермам на мосту кивает,
но только с моста сходит он,
скорый темп находит он.
Поезд перелесками
мчится к Павелецкому!
К древней белокаменной,
к новой флагопламенной,
что растет, не старится,
с буквой «М» на станциях,
с звездами над городом,
с кремлеглавым золотом,
с песнями, с поэтами,
с жизнью всей — по-новому,
с парком, с эстафетами
по кольцу Садовому,
с площадями милыми,
с корпусами А и Б,
с шелкоалюминьевым
стратостатом на небе,
с первой волжской палубой
утром на Москве-реке,
с перелетом Чкалова,
с молодежью за руки,
в круг расхороводенный —
словом, к сердцу Родины,
где эпоха строится,
где дороги сходятся,
где в воротах Троицких
и Мазай находится…
Восьмой чрезвычайный
Съезд Советов. Съезд,
будто море, бурный.
Восклицанья с мест.
Гул перед трибуной.
Если встанешь ты
над стихией мощной,
здесь от высоты
растеряться можно.
Но с нее видней
на стороны четыре
горизонты дней
будущего в мире.
Море лиц и рук
стало волноваться,
и прокатился вдруг
новый вал оваций!
Здесь — весь цвет страны.
Здесь — товарищ Сталин.
Ленин! У стены,
здесь — на пьедестале.
Основной Закон —
главный пункт повестки.
И все звенит звонком
староста советский.
Радость! Шторм такой
не уймешь и за ночь.
Но тишь навел рукой
Михаил Иваныч.
Здесь на этот раз
даже тесновато.
Здесь рабочий класс.
Скоростник, новатор.
Здесь советский люд,
деловой, серьезный.
И, конечно, тут
цвет семьи колхозной.
С портупеей вкось,
радостен и молод,
здесь и Комсомольск —
на Амуре город.
Мрамор. Ровный свет.
Строгость гладких кресел.
Но Съезд, как человек,
то суров, то весел.
Он то восхищен,
то смотрит строгим взором.
Шутку бросишь — он
рассмеется хором.
Съезд, как человек,
и в делах без шуток.
Выбранный от всех,
он участлив, чуток,
видит каждый ряд,
точно примечает —
что за делегат
слово получает,
и во все глаза
смотрит с кресла, с места,
как стоит Мазай
на трибуне Съезда:
«Высказать бы все:
кто, чей сын, откуда.
Боль бедняцких сел.
Детство. Дальний хутор,
где его кулак
злой издевкой донял.
Но… может, он не так?
Может, Съезд не понял:
юность без крыльца,
дым сожженной хаты,
день, когда отца
зарубили гады.
…Что ж я начал вдруг
о детстве невеселом?»
Но Съезд как лучший друг:
понимает все он.
Под кругами люстр
светел зал громадный.
Съезд подумал: «Пусть
выскажется. Ладно.
Славный паренек, —
думается Съезду, —
много перенес,
не под силу детству…
Но ты, брат, не ослаб,
только стал упрямей.
Из кулацких лап
вырвался, как пламя!
У тебя черты
прямоты народной.
А я, брат, сам, как ты,
с Октября — свободный.
Не бойся ничего.
Первым делом — смелость».
И обнять его
Съезду захотелось:
«Вот ты, брат, какой…»
Но застыли губы.
И Макар рукой
вбок провел по чубу.
Прядь как темный шелк,
отыскать бы слово…
Ищет. Есть! Нашел!
Продолжает снова,
как он сильным стал
при советской власти,
как он варит сталь
Родине на счастье;
как он стал дружить
с книгой в Комсомоле
и понял: жить — так жить,
не кой-как, а вволю;
и если сталь варить,
так варить на славу!
Что и говорить?
Все это по праву.
А Съезд: «Да, ты рожден
для борьбы, для риска.
Видишь, как зажжен
страстью большевистской!