как враги, стуча
в буквы молотками,
имя Ильича
сбросили на камни;
как в годину бед
полз Мазай под стену
с миной в цех к себе,
к темному мартену.
…Протянув очки,
на пыланье пляски
смотрят новички
в куртках сталеварских.
Тут расскажут им
неподдельно, просто,
как неколебим
был он на допросах.
Враг ему: — Дадим
домик, денег груду,
будут «господин»
называть вас всюду…
Но ни за мильон
долларов и марок
не отдал бы он
славы наших варок!
Жизнь и ту не взял,
отстранил, как плату.
Слова не сказал
мучившему кату…
«А у меня — страна!
Мир — на все века мне!»
И хранит стена
запись острым камнем:
«Мучил? Ну и что ж
вымучил, ничтожный?
Можешь? Уничтожь!
Тоже невозможно…»
И с вниманьем глаз,
грустных, беспокойных,
слушают рассказ
новички на койках…
Как без слов шагал,
пленный, босиком он
и в глину большака
ставил ком за комом
ноги, и земля
липла к ним, слеплялась,
так она сама
за жизнь его цеплялась.
И он шагал, таща
комья глины вязкой,
и не замечал,
что по бокам две каски.
Вел его конвой
лагерем, за стены.
И вдруг разнесся вой,
жалкий вой сирены.
И в последний час
по дороге к яру
вновь увидеть нас
удалось Макару.
Встал у ямы он.
Но, разбросав рассветы,
с неба роем солнц
спрыгнули ракеты,
и на штаб врага,
запылавший, яркий,
грянул ураган
бомб советской марки.
Шел родной металл
с песней: «К югу! К югу!»
И Мазай шептал
благодарность другу
летчику, что круг
развернул в наклоне
и «спасибо, друг»
слышал в шлемофоне…
В громе бомб уже
был не смертник пленный,
здесь, на рубеже,
мастер встал мартенный.
Он ценил на глаз
мощь, удар металла,
и это его власть
штаб врага взметала!
Над Мазаем — дым,
взрывы землю рыли.
А враги под ним
прятались в могиле.
Он стоял один
и плевал в глаза им.
Он — непобедим.
Он — земли хозяин!..
Но когда в него
впились злые пули —
скорбью огневой
стены полыхнули.
И когда штыки
повернулись в теле —
говорят, гудки
заунывно пели.
И когда тот ров
враг сровнял с площадкой
у друзей с голов
ветер сдунул шапки.
И стоял Мазай
в наших долгих думах,
в мыслях и в глазах
партизан угрюмых.
…Видите, сейчас —
смел, в себе уверен —
он стоит у нас
среди клумб на сквере.
Выплавлен в огне,
из металла отлит.
И со скамейки мне
виден его облик.
Просто вышел в сад
подышать — жара ведь!
А печь — его краса —
продолжает плавить…
Смотрят новички
на очки под кепкой,
на его зрачки,
на губы крупной лепки.
И в лучах косых
никнут от печали
на фуражках их
молотки с ключами.
Только что печаль?
Вам — ворота настежь!
Завтра вас к печам
ставит старший мастер.
В цех! С огнем сдружись,
молодое племя!
Здесь не гаснет жизнь,
здесь не молкнет время.
Слышите — гудок?
В кленах вся дорога…
Вот и эпилог.
Но жизнь — без эпилога.
И ребята в цех
входят, продолжая
ради счастья всех —
труд и жизнь Мазая.
ЕЗДА В НЕЗНАЕМОЕ
Поэма (1950)
Поэзия — вся! — езда в незнаемое.
1
Политехнический музей. Киоски.
Трамвай. Афиша: «Маяковский».
Закончен вечер. Сто ступенек вниз.
Спускается, затолкан ожидающими.
Углами рта окурок до огня догрыз.
Вперед глядит глазами обжигающими.
В руке записки. Через руку плед.
От двух моторов рвется время дующее.
В кармане красный паспорт,
и для поездки в будущее
закомпостирован билет.
Маяковский смотрит в небо предрассветное
карими зрачками из бессонных век.
Наконец встает. Он едет в кругосветное
путешествие навек.
Входит. Вслед за ним — тюки авиапочты.
Вот сейчас от ног отъедет шар земной.
И уже из дверцы самолета: — Вот что:
связывайтесь… как-нибудь… со мной! —
И уехал. То ли в Новый, то ли в Старый Свет.
Писем нет. Десять, двадцать, тридцать, сорок лет…
2
А в газетах есть.
Нет-нет, и весть:
будто где-то подходил к окну,
видели, как в рукописях рылся.
Будто он в Испании мелькнул.
Роздан был листовками и скрылся.
Говорил один мне волк морской.
Дым из трубки. Поступь моряковская.
— Стали мы в Шанхае. Ходим… Стой!
На афише: «Вечер Маяковского»!
Автор сам, написано, читает
«Левый марш», «Поэму о Китае»!
Жалко… Снялись с якоря до вечера.
Вечер был… — Я слушал недоверчиво.
Я же знаю, что не может быть.
Вдруг газетка… В ней одна заметка:
«Должен завтра к нам в Кузбасс прибыть…»
И верчу я в полночь ручки радио.
Наконец поймал! Кузбасс.
В многоламповом, гремящем «Ленинграде» он
затерялся, баснословный бас:
— Тут прежде было голо,
тайга и капель спад…
Но вот проспектом горы
прорезал город-сад!..—
Шуршанье слов или знаменный шелк?
То пропадет, то вдруг опять отыскан:
— Товарищи, я к вам уже пришел,
в коммунистическое «близко»…—
Но углубился голос в рябь эфира
и разошелся в рифмах по сердцам,
а я держу журналы из далеких пунктов мира
и в телеграммах шарю по столбцам.