Не поленитесь вытаскивать, идите на Золотую гриву, там пескарь в преизбытке. Все дно сверкает, как в мастерской зеркал. Это он червя ищет. Малявкой не побрезгуете, на Тишкин брод ступайте, там эта малявка кишевьем кишит. Ее, извините, можно штанами ловить!
Может быть, карасика изволите, тогда на Монастырский пруд надо. Не крупный, но ровный и тиной не пахнет. Там и карпий есть, да, по нашим понятиям, толку в его мясе нет, — рыхлый, что вата. Я уж вам накажу, как подуст пойдет!
Я достаю спичечную коробочку с мотылем и показываю Шаварину.
— Мотыль — драгоценность данного момента! — заключает он.
Я отдаю мотыля Шаварину. Он доволен, как ребенок.
— Я его супчиком подкормлю да сахарком. Он у меня к сезону, к рыбе, красавцем станет.
Мы расстаемся друзьями, хотя встретились в первый раз в жизни и свели нас на жизненном пути — рыба и мотыль!
Когда бы я ни шел через Козельск, обязательно встречу невысокую, коренастую, плотную, веселую от природы женщину — Парашу Крупенину.
Иду весной, Параша бидоны у молочной фермы моет.
— Не зачерпнул?
— Я по кладинкам.
Иду летом, она косу бруском точит:
— На клевера собираюсь.
Иду осенью, картошку роет на огороде.
— Погрейся дымком!
Подымливает костерик, забубенно стучит в ведра картошка.
Люблю скинуть с себя путевой мешок, попить в Параниной избе чаю, поговорить с ней, попеть с дочерьми песни.
Обступили Паранину избу снега, свесились с соломенной крыши причудливыми снежными карнизами. Из трубы пряменький столбок дыма — жива хозяйка, и по печному духу угадывается, что щи в чугуне.
Поравнялся с избой и порадовался. У стены было навалено множество непиленых осиновых чураков. Лежа на снежном бруствере, они, как зенитки, высоко целились в небо.
Появилась Параша и, перехватив мой взгляд, сказала торжествующе-простодушно:
— Оборонилась от зимы!
Сколько было заключено в этом слове! Муж у Параши убит в самом начале войны. Осталась Параша с двумя девочками и сыном. На беду совсем молодой тогда матери, пришел в Козельск немец, и начали козельцы тихую, умную войну с оккупантами. Кому-кому, а Параше пришлось постичь науку обороны и от горя, и от голода, и от непрошеных гостей.
Дочери теперь выросли, сын в армии, а «оборону» все приходится держать, вот хотя бы от январских морозов и февральских метелей.
Дома были обе дочери — Нина и Надя.
Налили щей, налили чаю, нарезали сала, положили неизвестно откуда прилетевшее пирожное. Все это старались Нина с Надей, а мать хлопотала у печного чела и все перестраивала ухватом порядок горшков в печи.
— Чего бледная? — спросил я Надю.
— Пар в цехе.
— А Нина почему румяная?
— А что ей, — ответила Надя, — на фабрику пять километров пешком и с фабрики пешком — курорт! А я как челнок: из общежития на фабрику, с фабрики в общежитие.
Нина моложе Нади. Прошлую весну ей купили первые часы и первый велосипед. Надо было видеть, как гордо вела она велосипед, слушая, что говорит ей молоденький шофер с автоколонны, шедший рядом по другую сторону машины.
— Ты бы моим девкам женишка нашел, хоть плохонького, — сказала Параша, расплываясь в улыбке.
— Не надо плохонького! — отрубила Нина. — Только хорошего!
Нина подошла к зеркалу и стала поправлять волосы. Видя свое милое, прелестное лицо и сознавая всю силу своей молодости, она несколько небрежно бросила мне через плечо:
— Вчера тебя по радио слышала. Голос гордо ведешь, на отличку.
Нина скрылась за занавеской спаленки и вышла в новом платье. Надя, нимало не ревнуя и не завидуя, стала советовать, где надо обузить, где укоротить — платье только-только было куплено. Параша, облокотясь на ухват, вся зардевшись от огня, любовалась Ниной и новой покупкой.
— Когда замуж буду выходить, приедешь на свадьбу? — спросила Нина.
— Не только приеду, но и подарок привезу наилучший.
— Да ну! — махнула она рукой, но не твердо, глаза светились надеждой: а может, приеду?
Нина села рядом с Надей, обняла ее и приготовилась слушать.
— Ты бы нам новеньких.
Я знал, о чем она, и запел частушки из последнего сбора. Нина бросилась к тетради записывать, а Параша, все так же облокотясь на ухват, слушала и не могла скрыть своего восторга.
— Много ли на поэта-то учатся? — вдруг спросила она.
— Четыре года литинститута и двадцать лет практики, — серьезно ответил я ей.
— Ба-ба! Так ты, значит, еще на практике?!
Она даже воду из чугуна пролила от удивления и жалости.
Я подошел к Параше. Лицо ее докрасна было налито женской силой и нерастраченностью.
— Тебя саму надо замуж отдать, — сказал я ей и обнял ее за плечи.
Опустились ее ресницы, стыд залил лицо, но тут все живое, что было во дворе Параши, словно сговорившись, заростилось, закудахтало, захрюкало, замычало, и Параша разговор о женихах перевела на хозяйство:
— Надо кормить!
Сыновья внесли своего отца в кузов машины. Они хотели отвезти его в больницу, но отец сказал им с последних своих подушек:
— Все, дети мои. Дальше ехать некуда.
Больше он не произнес ни слова, и дети долго, склонившись, ждали, что им прикажут. Старик молчал, только весенний ветерок играл его белыми волосами с такой же легкостью, как это он делал и на голове ребенка. Все, кто проезжали мимо, снимали картузы и кепки и никли перед чужим горем. Это была гражданская панихида без единого слова.
Все понимали, что дед отдал свою жизнь земле, и каждый, кто знает это не по книгам, а по своим рукам и работе, был преисполнен простого, но глубокого чувства гордости за человека, что всю жизнь честно трудился.