— С меня хватит! — сказал я вслух всему лесу, и листья берез, так показалось мне, стали аплодировать мне, как артисту, хорошо спевшему для них любимую песню.
Я шел теперь по лесу без своего первого желания искать грибы. А грибы попадались. Где-то мелькнул подберезовик и зазвал меня к самой муравьиной куче. Где-то сестрички-лисички махнули мне своими рыжими хвостиками, и я нагнулся.
Мне казалось, что, когда они попадали в корзину, они робко здоровались с белым грибом. Он был самым главным трофеем моей грибной охоты.
По дороге домой я встретил колхозного пастуха Демку.
Своими зелеными лесными глазами он сразу высмотрел, что у меня в корзине, и вслух выпалил:
— Красавец, а не гриб! Король!
Ни сыроежки, ни подореховки, ни маслята, ни красноголовые подосиновики не обижались. Они сами знали, что с белым грибом ни один гриб в лесу тягаться не может!
Они, казалось мне, даже гордились, что им было позволено находиться в обществе белого гриба!
В мастерской знакомого мне художника живут канарейки. Занимают они четыре отдельных клетки. Я не обращал внимания на этих птиц, был мало знаком с их жизнью, а в пении вовсе не разбирался.
Но как-то в одной из клеток так прекрасно, с такой чистотой и силой запел кенар, что я невольно заслушался и сказал:
— Познакомь меня, Иван Николаевич, со своими канарейками.
Глаза художника просияли, словно он только этого и ждал.
— В этой клетке, — начал Иван Николаевич, — живет Чива, а в других — ее дети. Кенар, что вам так понравился, ее молодой сын.
В клетке Чивы тоже зазвучало пение.
— Эва! — удивился Иван Николаевич. — И старик запел.
Это был отец канареек и кенаров, размещенных в остальных клетках. Видно, нелегко было петь старому кенару. Он мало походил на поющую птицу, а скорее напоминал человека, которого бил озноб и мучил кашель.
— Вот вы и не знаток, а заметили, что старый кенар поет хуже молодого, — сказал Иван Николаевич. — Естественно, старости с молодостью трудно спорить.
При этих словах Иван Николаевич запечалился и подумал о себе, о близких людях.
Он подвел меня ко второй клетке.
— А эти вот в декабре вывелись. Канарейку зовем Пеструхой, она у нас пестрая.
Я стал пристально смотреть на Пеструху. Бойкими черными бусинками глаз Пеструха впивалась в меня с женским любопытством. Клюв у нее был короткий, но сильный.
Иван Николаевич угадал мою мысль.
— Да, клюв у канареек сильный — подсолнухи, коноплю им полдела расклевать.
Он отрезал ломтик яблока и заклинил его между прутьев клетки. Пеструха сразу стала лакомиться. Ее золотистый красавец кенар сидел вверху и тревожно следил за мной.
— Не бойся, дурашка, — сказал я ему, — не трону я твою канарейку!
И отошел.
В третьей клетке сидела весьма неспокойная канарейка. Она то и дело перелетала с места на место, нервно схватывалась когтями за прутья клетки, повисала вниз головой.
Иван Николаевич спросил ее:
— Ну что, все переживаешь?
— Что за ребус, Иван Николаевич? — обратился я к художнику. — Почему канарейка должна переживать?
— Она знает почему, — с укором сказал Иван Николаевич и отошел к четвертой клетке.
В ней-то и пел молодой кенар. Пел всем торжеством молодости, пел вдохновенно, пел азартно, пел неподражаемо.
— Ах, Иван Николаевич, — сказал я, — жаль, что нет со мной магнитофона, записал бы я твоего кенара на пленку, а потом слушал. И долго он так будет петь?
Иван Николаевич с любовью смотрел на поющего кенара и не слышал моего вопроса. Тут вступила жена Ивана Николаевича:
— Будет петь, пока канарейка будет стелиться и высиживать.
— Что значит — стелиться? — спросил я.
— А вот глядите!
Жена художника взяла ножницы, нарезала газетных ленточек и бросила их в клетку. Канарейка тотчас же перенесла все клочки газеты в гнездо и постелила их.
— Видите, — продолжала свою мысль хозяйка дома, — постелилась — значит, начнет нестись, снесется — значит, будет высиживать.
Молодой кенар запустил такую трель, наполнил мастерскую художника такими волшебными звуками, что все картины, висевшие на стене мастерской, а это были пейзажи, как бы ожили и стали настоящей природой.
Одинокая канарейка все прыгала, все беспокоилась в своей клетке.
— А что она все-таки переживает? — стал допытываться я у Ивана Николаевича.
— Злодейка она! — выпалил Иван Николаевич.
— То есть как злодейка?
— А так!
Иван Николаевич и «злодейке» предложил яблоко, но она не захотела принять угощение.
Иван Николаевич между тем присел за стол и мне предложил сесть.
— Чива высидела эту канарейку вместе с двумя ее братьями-кенарами в феврале, в лютые метели. Два брата и сестра росли хорошо, дружно, быстро. А однажды утром подошли мы к ним и нашли кенаров мертвыми, с проклеванными головами. За что их сестра возненавидела, чем они ей помешали? И стала она с тех пор злодейкой канарейкой. Живет и злится и покоя не знает. Она и на корм не жадна, и окраска у нее невидная, и перо некачественно. Ей пора и кенара подыскивать, да боимся, как бы она и его не заклевала.
Молодой кенар опять с неведомой упоенностью стал петь, а его канареечка сидела на гнезде и слушала.
За окнами мастерской пылали рябины, висели зрелые яблоки, светило вечернее, ласковое солнце. Дивный был вечер. Природа отдыхала. Молодой кенар пел о своем счастье, а злодейка канарейка металась и металась по клетке, словно кто приговорил ее к такой жизни за свершенное преступление.
Он появлялся, как добрый сосед, у деревянного порожка дачной кухоньки, когда начинало темнеть. Подымал свою мордочку, доверчиво обнюхивал воздух и чего-то ждал. Ждал молока.
Ему ставили блюдечко, и еж приступал к делу.
Управлялся он быстро, потом пофыркивал, словно просил еще, но, когда видел, что больше не дадут, уходил за сарай.
Иной раз про него забывали. Тогда, словно догадываясь об этом, еж заходил со стороны сада и пробирался некошеной, высокой травой. Где шел еж, трава колебалась, и мы с волнением думали: «Кто же это крадется к нам?» А еж выходил все к той же кухоньке и всем своим видом говорил: «Вот я! Не ждали?!»