Но вот из этой общей музыки выделился звук, возникший в кустах орешника. Я остановился и замер, чтобы не испугать того, кто так прекрасно пел. Да, пел! Другого слова я не мог бы произнести в эту минуту.
Пела мышь! Только она могла дать такую высокую ноту своему голосу.
— Вся природа поет! — воскликнул я, причисляя и себя к великой компании существ, населяющих землю.
Вдруг песня стала столь тревожной, в ней зазвучало такое отчаяние, что я торопливо шагнул к орешнику — и остолбенел.
В расщелину корня, как в капкан, попала мышь. Изо всех сил пыталась она выдернуть застрявшую в корне крохотную изящную ножку.
Это была не песня, а вопль, просьба о помощи.
Испуг придал силы пленнице, мышь дернулась и освободилась.
Долго я стоял у места печального происшествия. Случай преследовал меня на лесной прогулке. Мне было совестно, что бедствие я принял за пение. Я думал о том, что мы приписываем природе человеческие свойства и не в меру олицетворяем ее.
Всегда ли поет природа?
Кто это однажды ошибся и принял плач за песню?
Звонким от синевы неба утром я собирал грибы в подмосковном лесу. Лес стоял на большом всхолмии, прорезанном новой асфальтированной дорогой. Он медленно привыкал к тому, что его рассекли надвое. Я шел вдоль шоссе, по самому краешку молодого осинника. Приближалась осень, и кое-где вспыхивал огненно-красный лист. Никого в лесу не было, я невольно для повадности посматривал на дорогу. Она не была одинока.
Проехал грузовик, в кузове которого стояла корова. «В ветлечебницу везут», — подумал я. Проехал «москвичок», на крыше которого было что-то навьючено и надежно увязано. Человек в синей куртке сидел у руля и подремывал. Не спал всю ночь, собирался. О, как мучительно трудны бывают сборы в дорогу. Обязательно забудешь что-то и вспомнишь с досадой, пройдя больше половины пути. Человек в синей куртке кому-то погудел. «Себе сигналит, чтобы сон отпугнуть», — подумал я. Скрылся «москвичек», показался мотоцикл. В прицепной коляске сидела девушка. Вот кому не спалось. Она подставляла свое лицо ветру и с удовольствием жмурилась. На ней, как и на мотоциклисте, был брезентовый плащ.
«Молодец, — подумал я, — не форсит, как некоторые, бережет здоровье!»
Мотор разозленно фыркал, за мотоциклом стелился синий дымок.
Показалась подвода с конем. Я встретил ее с восторгом. Мое детство прошло в деревне, я знаю, что такое лошадь, без нее дня не могли прожить. Пожилой, суровый человек правил лошадью. Он вез пустые бочки. «Давай, давай, давай!» — понукал он коня, хотя тот и без того был быстрый, и без того понимал, что где-то очень нужна тара.
В корзине у меня прибывало грибов. Как хороши были молодые подосиновики! Крепкие молодые шляпки манили взять гриб в руки, и потрогать, и понюхать, и ощутить прелесть лесного аромата. Я нашел и несколько опенков-одиночек, набрал волнушек и, наконец, моих любимых чернушек.
Это не что иное, как черные грузди, деликатес. В засолке чернушки несравненны по вкусу, но надо умеючи отбить перед засолкой горечь. Надо вымочить их, тогда этот хмурый, замурзанный и чумазый гриб становится темно-вишневым, волнующе красивым.
«Машины, машины, машины! Где же пешеходы? — подумал я. — Неужели люди разучились ходить?»
Мой дед, Сергей Артемьевич Боков, ходил пешком из деревни Язвицы в Москву. А это девяносто километров.
Мой отец, Федор Сергеевич, работая последние годы жизни лесным объездчиком, ходил в течение пятнадцати лет каждый день более двадцати километров.
Наконец, сам я, учась в Загорске, каждую субботу шел домой пешком двадцать километров.
Сейчас никто не ходит пешком по моему маршруту. Садись в автобус, гляди в окно и смотри на то, как мелькают лес и деревни.
А богомольцы некогда шли в Киев через всю Русь.
Чехов, по свидетельству Ивана Бунина, мечтал пойти с котомкой из села в село и слушать, о чем говорят простые люди.
Мои раздумья о хождении пешком прервал лось. Он вышел из лесу, спустился на шоссе, оглянулся, нет ли машины и опасности, и спокойно перешел дорогу. Он скрылся в другой половине леса.
«Есть еще пешеходы на земле!» — сказал я себе с великой радостью — и нагнулся к ярко-розовой сыроежке.
Она легла в корзину и прижалась к молодому пахучему масленку.
Большой дятел долбил здоровую, живую сосну. Я возмутился и крикнул:
— Эй ты, балда! Чего тебе приспичило живое дерево портить! Прекрати!
Дятел остановился и посмотрел на меня с высокой сосны.
Я продолжал:
— Ты что, не видишь, что рядом сухая сосна стоит? Марш на нее!
Дятел перелетел на сухую сосну, ровесницу живой. Он так стал работать своим инструментом, что посыпалась щепа.
Люблю в природе тех, кто не выставляет своего упрямства против доброго совета!
На большом проспекте нового подмосковного города чем-то усердно занимались три девочки-крохотульки. Они не побоялись меня, когда я подошел к ним. Секрет раскрылся. Девочки делали себе маникюр.
У них был лак, кисточка и пример мамы.
О, времена! О, дети!
В шесть часов утра, когда солнце было ослепительно ярко и все уже ловило его и грелось, по асфальтированному шоссе двигалась роскошная черная крупная гусеница. Это была не гусеница, а соболь!
Она спешила, инстинкт подсказывал ей, что она переходит опасный участок. Вся ее спина переливалась, по ней пробегала живая волна ее тела, это, собственно, и двигало ее. Впереди шел грузовик. «Раздавит», — подумал я и поднял руку. Шофер остановил грузовик и спросил:
— Вам куда?
— Мне никуда!
— Так в чем же дело?!
— Гусеница переходит дорогу.
— Какая гусеница? — вспылил шофер.
— Черная.
— Вы что, гражданин, с приветом?
— Да, — сказал я, — с приветом к природе.
Шофер сплюнул и дал газ. Но гусеница успела сползти с дороги и ушла в траву.
В половине седьмого солнце взошло над соснами и стало купаться в синеве и золотом покое.
Оно осветило старые березы невероятной высоты и густоты крон. И тут иволга с испуга и неожиданности взяла такую ноту, что ее услышал сам Бетховен.