— Вы оба пойдете со мною, — сказал Манасеин. — Имеется решение райкома.
— А лавку куда же? — спросил Ключаренков.
— Так и носитесь, — сказал инженер. — Торговать-то все равно надо.
Итыбай же спал у костра на другом берегу потока. Он спал и видел сны, как молодой конь. Просыпался, бил себя ладонью по тельпеку и опять засыпал. Он видел во сне, что контрактация кончилась и он принимает каракуль и шерсть, и копыта с рогами, и шкурки баранов, которые нынче отправляют за границу за их дороговизну, и что в лавке у него полный порядок. Потом река ударяла в кибитку, рвала ее на части, топила мешки с сахаром и ящики с табаком и угоняла каракулевые шкурки, как камышовые листья. Так сны — то плохой, то хороший — бросали его из покоя в бред, он приподнимался; чабан Ибрагим, переживший возраст сна, разглядывал ночь и пел песню, собирающую баранов: гюрр-рой, гюрр-рой-гюр-гюр-гюр-гюр-рой. Псы подвывали ему. Итыбай снова ложился, чтобы сейчас же подняться, и, наконец, распутал коня, вскочил в седло и круто вошел в поток.
Бригадник следовал за ним молча. Поток вобрал их в себя и швырнул на самую середину. Огонь Ибрагима вдруг оказался торчащим высоко в стороне. Кони кряхтели. Вынув нож, Итыбай подрезал подпругу и сбросил седло. Бригадник сделал то же. Потом Итыбай снял с себя сапоги и бросил их в воду.
Повадки Хилкова, хотя о них никто не говорил вслух, стали общею темой. Все о них знали, и над ними все подсмеивались в один голос.
Повадки Хилкова действительно были странны.
Он ходил в старых опорках на босу ногу, отпускал длинные ногти на коротких кривых пальцах рук, носил шерстяные браслетики на руках — от простуды, никогда не пользовался письменными принадлежностями, потому что дал слово ничего не писать, а если приходилось делать расчеты или вычерчивать диаграммы, делал это с неприязнью и всегда аккуратно подписывал их.
Адорин очень точно прозвал его денщиком. У Хилкова не было ни родни, ни знакомых. Он никогда никому не кланялся первый, ни с кем не заговаривал на общие, к делу не относящиеся темы, ни с кем не дружил и держался очень безразлично ко всем окружающим. Семья Хилковых была одной из тех, которые встречаются в жизни каждого старого класса на всех ступенях его господства. Есть такие семьи, для которых государство их класса — всего только историческая семейная летопись. Литература оказывалась поместьем дедушки Федора Ивановича, где плодились и размножались его потомки, наука пребывала под опекой дяди Семена и теток со стороны матери, в политике спорили двоюродные братья и какой-нибудь зять, тоже из старой и значительной семьи. Полтораста или двести лет Хилковы за фасадами искусства, науки и политики копили свои собственные сокровища — раздоры в искусстве, историю склок в науке, дуэли в политике, разводы, измены, геройства или мошенничества, они владели ключами всех событий и явлений российской жизни, которые за стенами их дома носили заголовки расцветов или кризисов общественной мысли, возрождения эпоса, тайн упадка пейзажа или истории нового реализма. Вся история культуры была сделана либо их представителями, либо представителями других фамилий, с которыми они обязательно состояли в родстве. Вся история была для них историей семейных взаимоотношений, историей родовых карьер. Если бы когда-нибудь он отвечал самому себе на вопрос о причинах появления разночинской литературы, он бы сказал, что это оттого, что князь Сергей Николаевич проиграл в карты имение и, проигравшись, перестал с горя писать, а дядя Александр, увлекшись итальянской певичкой, поселился во Флоренции, и таким образом оба они освободили в русской литературе места, которые и были заняты предприимчивыми мещанами.
Григорий Аристархович Хилков кончил институт горных инженеров и долго работал в Америке. Возвращаясь домой в отпуск, он заставал упадок в российской физиологии, запустение в литературе, истерические настроения в политике, и сейчас же, с американской быстротой и легкостью, перезакладывал дедушкины поместья в целях оздоровления естественных знаний, увозил кузена-романиста в Грецию или Италию, предписывал ему омолодительные души классики или рекомендовал занятия археологией так же, как рекомендуют Виши, Кисловодск или Саки, доставал банковскую ссуду политикам и уезжал за океан с уверенностью, что, слава богу, домашнее хозяйство как-то налажено и продержится до следующего его возвращения. У него никогда не было никаких политических убеждений у себя дома, хотя в Америке он примыкал к какому-то учению. С брезгливостью относясь к правительственному аппарату, возглавляемому одним и ведомому другим его родственником, он только пожимал плечами — что делать, не вышли мозгами! Литературы он никогда не знал, убежденный, что раз в ней верховодит братец, или дядя, или тесть такой-то, то большого смысла в ней быть не может.