Майор стал проглядывать их, ища указаний на адрес новой вдовы, и уж не мог оторваться, точно были эти письма адресованы лично ему и касались его непосредственно. Судя по датам, письма были написаны еще до начала войны, но адресованы не старшему сержанту Лосеву, у которого они были найдены, а кому-то другому. Майор не стал пересылать их через фронт, а оставил у себя — «для бодрости», как утверждал теперь.
— Никогда не думал я, — рассказывал он, конфузливо ощупывая пальцами скатерть на столе, точно искал, где она порвана, — никогда не думал я, что чужая любовь, чужое счастье могут повелевать человеком, могут казаться своими. Я дам вам прочесть эти письма. Вы скажете, прав ли я. Может быть, сейчас я не так отнесся бы к ним, — хотя, впрочем, не думаю, — но тогда, поверьте мне, они сыграли для моей группы роль бальзама чудесной силы.
Сидим мы, мерзнем в глубоком тылу врага. Опасность на каждом шагу. Не то что активно действовать — дышать иной раз не в силах, но что делать. Ни книг, ни газет, по радио — только самое важное. Все слухи да слухи, а ведь дома у каждого из моих семья, дети. Мерещится людям самое горькое. Как-то, когда настроение было особенно тяжелым, безрадостным, я возьми да и прочти вслух эти письма.
Я читал, и горло мне перехватывало, и было мне немножко стыдно перед своими за то, что я как бы приоткрываю им свою личную жизнь, и вместе с тем приятно, что мне нечего стыдиться даже глубоко личных вещей, так они чисты до конца. Читал я хриплым голосом и часто откашливался, будто нечаянно хватил дыму от костра, но бойцы мои видели, что я плачу, и из их глаз тоже катились слезы.
Письма эти я сейчас дам вам. Прочтите их сами. Не знаю, как они сегодня подействовали бы, но тогда, когда уже ничто не было властно над нашей иссякшей волей, они высоко подняли нас.
Когда мы читали о трудной жизни этой неизвестной нам женщины, матери двоих ребят, любившей мужа такой святой и ясной любовью, какая может существовать только у нас, в Советской стране, мы сами становились лучше, чище, сильнее.
«Вот она — наша жизнь, — думалось нам, — вот оно — наше счастье, не мое — так твое, не твое — так его, но огромное, сильное, властное счастье, ничего не боящееся и все на своем пути побеждающее!»
И мы думали тогда, что если бы у нас была только — одна такая семья и одна такая любовь, все равно надо драться даже за этот единственный случай.
Кто имел семью и кто не был даже особенно счастлив в жизни, и все, бывало, жаловался на то, на се, — даже те, слушая о чужом счастье, начинали верить, что и у них то же самое, только они до сих пор не понимали этого, не чувствовали и не ценили.
Те же, кто был одинок, как я, казались ворами своей судьбы. Ведь жить без детей, без радостей домашнего очага, жить в то самое время, когда у нас, в чистой и честной стране нашей, есть такие семьи, было непростительно. И уж как захотелось тогда нам поскорей рассчитаться с набежавшей на нашу страну нечистью, скорей выбросить ее за порог, чтобы потом найти то, чем обладал наш покойный товарищ и многие, кроме него, хотя бы те, что сидели передо мной у костра.
Да что они! Мы называли десятки счастливцев. И как это раньше, в спокойные дни, не бросалось нам в глаза чужое счастье? А ведь от него должно было и нам, в сторонке, становиться теплее и радостнее.
Пусть сегодня не в мое окно светит солнце, но оно светит! Значит, настанет и мой час, и мое окно загорится счастьем.
Прочту я, бывало, письма, помолчим, и кто-нибудь обязательно скажет:
— Да, хорошие у нас люди, и ребята, подите же, какие, а женщины — шапку перед ними скидывай. Пошли, командир! Пошли, товарищи!
И мы вставали. Шатаясь, держась друг за друга, мы двигались, как слепые. А уж сражались — будто нас и убить невозможно. Так каждый раз, когда силы, обычные, будничные силы, покидали нас и нам нужно было призвать на помощь силу праздничную, влекущую вперед, как мечта, мы возвращались к письмам.
Судьба далекой от нас семьи заслонила наши личные судьбы и стала общей для всех нас, самой личной из личных и самой дорогой из всех.
Лежим у костра, собираем последние силы.
— А ну почитай, командир, как там наши.
И я читал. Да, впрочем, вот они, письма. Прочтите их сами.
Милый мой!
Письма твои — такая радость, что я как на праздник хожу за ними на почту и ни за что не хотела бы получать их дома, когда они могут застать меня врасплох, за стиркой или у примуса.
С Гоголевской улицей я наконец-то покончила и пока нахожусь у Зины Горбовой. Ее Толик и наши двое спят на русской печке, а мы с Зиной вдвоем на раскладушке. Тесно до ужаса, но зато не так тоскливо, как одной.