Из своего далекого далека целую вас всех, как братьев. Будьте сильны, боритесь, не унывая… Я пишу вам, как на фронт, и жду от вас подвигов. Не сдавайтесь!
Ваша А.
— Что с этой семьей? — спросил я, возвращая майору письма. — Слышали что-нибудь о ней?
Не поднимая головы, он ласково улыбнулся.
— Да. Мы тогда же написали ей о гибели Лосева, и я попросил разрешения оставить письма у себя. Несколько моих фронтовых товарищей переписываются с нею и с мальчиками. В прошлом году они все трое гостили в Москве, в семье доктора Швеца, а нынешним летом решили мы с тем самым Ласточкиным, что упоминается в письме, поехать на Кавказ и взять с собой старшего. Ему уже шестнадцать. Очень способный мальчик, — добавил он с чисто отцовской гордостью.
1946–1951
Имя на дорогу
Середина октября, но солнце по-весеннему ласково, и оживленны, легко одеты и загорелы люди, а в корзинах цветочниц так много гвоздик, что не хватает только птиц в кронах деревьев, чтобы поверить — на дворе ранний южный апрель.
Мы у края Яникульского холма, перед памятником Гарибальди, точно плывем над Римом, — он внизу. В золотой дымке, со стертыми, тусклыми, неясными гранями, мутновато-расплывчатыми линиями, он тает на солнце, как глыба цветного сахара.
— Синьор, вы никогда не слышали это имя. Запомните его и увезите с собой, как память о нашей Италии. Ее звали Габриэлла дельи Эспости. Она была матерью двух детей и ожидала третьего, когда восстала Модена. Это было осенью тысяча девятьсот сорок третьего года, примерно в эти же дни.
Моя собеседница — из Равенны, города, о котором я ничего не знаю, кроме стихов Блока: «Ты, как младенец, спишь, Равенна, у сонной вечности в руках». Лицо рассказчицы смугло и глазасто, и говорит она резковато, отпечатывая каждое слово, будто рассержена.
— Как только началось восстание, Габриэлла сейчас же примкнула к нему, хотя многие отговаривали ее от этого шага. В самом деле, синьор, согласитесь, что дети тоже нужны, кто-то должен рожать и выкармливать их в наше трудное время. Но, как и все мы, итальянки, она была упрямой и самолюбивой, и потом она мать, синьор, а у хорошей матери смелости побольше, чем у солдата. Нет, нет, нельзя было не принять участия в том, что происходило тогда во всей Эмилии, во всей Италии.
Дом Габриэллы превратился в партизанский штаб, а она сама стала душой движения. Что значит — стала душой? Конечно, она не взяла в свои руки командования, нет. Она, как фонарщик, заглянула во все души, и если внутри у кого погасло, она зажигала от своего огня. Вот и все. Она была всеобщим огнем.
Вы спрашиваете, была ли она красива? Вообще красивых, по-моему, на свете нет. Пусть это будет между нами. Красивые — это те, которых любят. Значит, есть только любимые и нелюбимые, и Габриэлла в те дни была всеми любима, мы и понять не могли, откуда у нее это взялось — покорять людей с первого взгляда.
Видно, синьор, те события, в которых человеку суждено сыграть главную роль, действуют на него сильней, может быть, чем любовь, чем счастье, чем все на свете. Кто знает. Ну, что долго рассказывать? В конце концов немцы ее схватили и потребовали, чтобы она выдала своих партизан. А она всех знала и в лицо и по именам, знала, где оружие и кто где руководит. Габриэлла держала себя настоящим солдатом. Смельчаки клялись ее именем. У кого в те дни рождались девочки, называли их Габриэллами.
А мы, подруги, молились на нее. Нам не раз устраивали очные ставки (я тоже была арестована, как и многие другие женщины).
Опухшие, разбитые губы, беззубый рот и окровавленное лицо Габриэллы делали всех нас сильнее в десятки раз. Я до этого была, скажу откровенно, большой трусихой, а тут — что только со мной сделалось! Хоть на огонь! Ничего не боюсь! Ни перед чем не останавливаюсь.
Габриэллу ужасно истязали, вырвали клещами груди на глазах у ее детей, заставили смотреть, как убивают ее товарищей по Сопротивлению, потом, ничего от нее не добившись, выкололи ей глаза и только после этого расстреляли.
О Габриэлле много у нас писали, еще больше рассказывали, и то, что не написано, а исходит от простых людей, ее знавших, мне больше нравится.
Я слышала даже, что какой-то писатель, или не знаю кто, назвал ее Жанной д’Арк из Модены. По-моему, не очень похоже. Та — полководец, солдатами командовала, ее потом святой сделали, а наша Габриэлла — какая она святая, ее не то что святой ни один священник не назвал бы, а по своей воле на кладбище не согласился бы похоронить.
Многие передавали мне ее последние слова: