— Жутко смешная. Закутает тебя бабушка в платки, как матрешку. Мы проходим по лестнице, а ты ляжешь и лежишь, как будто мы тебя сбили. Чтоб потом бабушке на нас наябедничать. Жутко вредная. А мы тебя и не трогали даже.
Она смотрела все доверчивей, и он торопился, стараясь, чтоб голос не дрогнул:
— А то сидим на лавочке в скверике, а ты придешь и песок нам в глаза… Не помнишь? Ну как же! Станешь с полным совком и стоишь, а ветер нам прямо в глаза… Мы тебе сделаем замечание, а бабушка нас хулиганами обзовет, тем дело и кончится… И папу твоего я хорошо знал, мы его очень уважали, не знаю, правда или нет, но у нас было мнение, что он в танке горел… Надо же, в танке горел, вроде легко выговаривается, а пережить это… Он, бывало, придет, а ты ему навстречу бежишь и спрашиваешь: «Что ты мне принес?»
Майка перестала плакать и слушала, как слушают интересное разумные, серьезные дети. Но он уже иссяк и не мог придумать, что же еще сказать ей. Она вытерла лицо, детское выражение исчезло, чуть улыбнулась ему губами, опухшими от плача, и, не сказав ни слова, ушла по двору, залитому звонким асфальтом и солнцем.
Пожилой гражданин сделал матери предложение! Они гуляли вместе, и он ей рассказывал содержание газет, которые он читал в большом количестве, о неграх в Америке и неграх в Африке, и кто убил Кеннеди, и о полетах в космос, и несколько раз он ее водил в кино, а один раз даже в цирк, куда она надела свою выходную вязаную кофточку и прозрачный шарфик. Она стеснялась, что он не соглашается брать ее долю за билеты, она привыкла платить за себя сама, но он говорил:
— Даме платить не полагается.
А по дороге из цирка, где были дрессированные львы, акробаты, лошади, и женщины плавали в воде как рыбы, и мотоциклист ездил по стенке вверх колесами, вниз головой, — по дороге из цирка он почтительно, но энергичным голосом сделал ей предложение выйти за него замуж: не как-нибудь, а зарегистрировавшись в загсе и поселившись с ним, как полагается супруге.
— Да ну что вы, — смеясь, сказала мать, когда разобрала, о чем он говорит, — что вы, на самом деле.
Но он сказал:
— Мы еще вернемся к этому разговору.
Разговор возобновился на скамейке в скверике. Тузишка сидела у их ног и радостно дышала, высунув язык.
— Сейчас, — говорил пожилой гражданин, — у меня условия довольно неважные: комнатка в коммунальной квартире, весьма запущенной. Но поскольку жилищный вопрос Неизмеримо улучшился, мои личные перспективы тоже оптимистические.
Мать смеялась, что он говорит о перспективах, как молодой, но это ей нравилось. Легкий, думала, человек, не стал бы ворчать, бубнить как дурак: бу-бу-бу.
— Наш дом, — с удовольствием слушала она дальше, — ставят на капитальный ремонт, а жильцов расселяют. Мне, как персональному пенсионеру, обещали отдельную однокомнатную квартиру в районе парка Победы.
— Отсюда далеко, — сказала мать.
— Но какое сообщение! — воскликнул пожилой гражданин. — Вы садитесь в метро, и через пятнадцать минут вы в центре!
Может, подумала мать, оно и неплохо, что далеко. Может, мне и не захочется садиться в метро и ехать, чтоб повидать их. Вот не захочу и не поеду, пусть как хотят себе. Ах, что я, а внучек-то или внучечка, общая любовь! Ах, о чем я, глупая, рассуждаю, куда в мои годы замуж!
— На Московском проспекте, — продолжал пожилой гражданин, — все магазины, какие угодно. От мебельного до пирожковой. Хотя лично я, грешник, люблю пирожок домашний с пылу с жару к утреннему кофейку.
Да, это неплохо, подумала мать, к кофейку горячий пирожок с капустой. Или с яичком и зеленым луком.
— Не каждый день, конечно, — сказал пожилой гражданин. — Если нет настроения или, скажем, недомогание, поясница болит, — мы с Тузишкой сходим купим в пирожковой. Горячие пышки тоже очень хорошо, и возни меньше.
Начинался дождь, скверик опустел, а они сидели, не уходили.
— Вам плохо, — говорил пожилой гражданин, — и мне одному плохо. И что ни говорите — старость приближается. Разве не логично объединить два неустроенных существования в одно устроенное и годы заката озарить светом?
Замечательно говорил, очень умный человек и с душой, даже о пояснице ее позаботился заранее. Мать, слушая, то смеялась, качая головой, то вздыхала, то утирала слезинку, но решиться не могла никак.
— Я подумаю, — отвечала она.
Таиса сказала:
— Когда я рожу, надо выписать мою маму из Будогощи.
— Что ж, — сказал Костя, — пусть приедет погостит.
— Не погостит, а кто с ребенком будет, ты думал?
— Как кто? Моя мама будет.
— Никому, — сказала Таиса, — я не доверю ребенка, кроме моей мамы. Твоя и не интересуется нами, чтоб ты знал. Каждый вечер уходить повадилась.
Костя отвел взрывчатую тему.
— С пропиской, — сказал он, — трудно.
— С пропиской уладится. Ты только ее предупреди, чтоб не возражала.
Мать пришла намокшая под дождем, с розовыми пятнышками на скулах.
— Мама, — спросил Костя, — ты не будешь возражать, если мы выпишем Таину маму из Будогощи ходить за ребенком?
Стоя у порога, мать развязывала мокрый платок, и Костя на нее смотрел тревожно, боясь, что она что-нибудь скажет против и опять разразится безобразный, постыдный скандал.
— Так, — сказала мать. — Ну, выписывайте.
— Прописать надо, — пробурчала Таиса.
— Прописать надо, — сказал Костя, довольный, что все обходится мирно.
— Выписывайте, прописывайте, — сказала мать, тихо задыхаясь, — меня здесь не будет, я замуж выхожу. — И пошла в кухню повесить платок на веревку.
— Что она сказала? — спросил Костя.
— Черт те что, — сказала Таиса, вытаращив глаза. — Замуж, говорит, выходит.
— Ну да.
— Сказала: замуж.
Костя взял сигареты и закурил, чтоб освоить новость, и услышал хихиканье. Таиса хихикала, прикрыв рот пухлой рукой с наманикюренными ногтями.
— Перестань, — попросил Костя.
Она прыснула и закатилась смехом, первый раз он услышал, как она смеется:
— Га-га-га-га!
А он вдруг света не взвидел от ненависти. Схватил эту руку выше кисти и бешено сдавил:
— Замолчи, Будогощь!
Но сейчас же: что я делаю!.. Брезгливо оттолкнул ее, так что она села на кровать, и вышел из квартиры быстрым шагом.
Таврический сад засыпан коричневыми и желтыми листьями: осень пришла.
В ясный воскресный день молодые отцы катят по саду коляски с младенцами. Шины шуршат по листьям. Младенцы спят на воздухе, как загипнотизированные. Встречаясь, молодые отцы обмениваются взглядами не без юмора.
Одни отцы с непокрытыми головами, другие в кепках или беретах; все, кроме Кости Прокопенко, счастливые.
Как же произошло все-таки, думает Костя, катя коляску, что я, неплохой вроде парень, во всяком случае не подлец, здоровый, с хорошей профессией, любящий порядок и справедливость, позволил родную мать выставить из дома — да, выставить, да, позволил, хоть она это и называет другими словами, моя бедная.
Как происходит, что они хотят тебя сделать скотом и ты становишься скотом, совершенно того не желая и чувствуя к скотству отвращение?
Они — это Таиса и ее мама, которая благополучно у них поселилась и состоит при Таисе как бы премьер-министром при монархе.
Почему я никого не могу защитить от них? Почему моя защита бессильна? Что ни скажу я, что ни скажут другие, все отскакивает от этой брони наглости, хамства и вранья.
И тебя защитить не смогу, думает он, глядя на розовое зажмуренное личико под пологом коляски. Будут тебя уродовать по своей выкройке, как захотят.
А если мы с тобой объявление дадим? Он с удовольствием представляет себе страницу «Вечернего Ленинграда»: такой-то, проживающий там-то, возбуждает дело о разводе с такой-то, проживающей там же. Но представляя, знает, что это не выход — ребенка оставят Таисе, а у него окончательно отнимется возможность хоть как-то влиять на воспитание дочки.