— Всегда, — с глубоким вздохом отвечала Светлана.
— Зачем же ты тогда водишь пальцем по строчкам, если не смотришь, что написано?
— Потому что вы велите водить пальцем, — отвечала Светлана.
Что же получается? Значит, они не учатся сознательно читать, а упражняют память. А память у них и без того великолепная. Стихи и песни заучивают с лету. И никогда им не надоедают стихи и песни. Чтение готовы слушать часами. Иной как будто и не слушает: смотрит в сторону, вертится на месте, глаза рассеянные; а прерви чтение, спроси: «На чем я остановилась?» — ответит без запинки…
Уже маячил в недалеком будущем конец первой четверти. Марьяна думала с гордостью: «Что ж, мой первый итог будет не хуже, чем у настоящих, опытных учителей. Вон как бойко все читают».
Оказывается: не читают, а шпарят наизусть.
Чувство громадной ответственности поразило Марьяну. Народная учительница. Народ доверил ей тридцать две детские души, тридцать две судьбы… Она попыталась представить себе народ, но это получилось только очень много людей, как на демонстрации в большом городе, мелькали знакомые лица — преподавателей, которые ее учили, юношей и девушек, принимавших ее когда-то в комсомол, женщин, с которыми она работала на сеноуборке в колхозе Чкалова, лица возникали и проплывали… Но вот всплыло одно лицо, знакомое до мельчайших черт, хотя она видела его только на портретах, и с ним она заговорила в мыслях:
«Товарищ Сталин! — сказала она. — Я понимаю, как это трудно. Но я отдам сердце…»
Профилакторий на первой ферме закончен, гора с плеч. Настасья Петровна перевела туда своих питомцев. Светлым теплым коридором профилакторий соединен с новой родилкой: удобно, красиво. Здание кирпичное, с большими окнами, похоже на больничный корпус.
Еще два телятника и один двор для взрослого скота — деревянные построены, покрыты, крыши покрашены, но нет ни окон, ни дверей, ни полов, все предстоит делать. Другие два двора, как предсказал Иконников, остались недостроенными: опять зарядили дожди, работать под открытым небом невозможно. Дороги раскисли — ни пройти ни проехать; поля набухли, как губка. Телятницы ходят в высоких сапогах, подобрав юбки, чтобы не занести грязи к телятам. Мокнут брошенные постройки, глядеть на них скучно.
— Я так и знал! — говорит Коростелев Алмазову.
— Не веки ему идти, — отвечает Алмазов, хмуро глядя на серое небо. Перестанет.
— Холода начнутся.
— По холоду закончим.
В старом опустевшем профилактории Алмазов оборудовал мастерскую: поставил комбинированный станок с мотором, механическую пилу и работал. Одна бригада заготовляла рамы, двери, загородки для новых построек, другая занималась ремонтом и разными поделками: починила полы и крылечки в поселке, сделала новый кузов для трехтонки, а теперь сбивала сани для перевозки сена: зима не за горами…
В обеденный перерыв Алмазов оставался в мастерской. Его дом был недалеко, в поселке, столовая — рукой подать. Но Алмазов рад был побыть часок в одиночестве. Доставал еду из клеенчатой сумки, в которой носил инструменты, садился перед печкой, сложенной из кирпичей, и закусывал.
В печке весело и ярко, чистым светом, горела щепа и стружки. Когда огонь утихал, Алмазов нагибался, не вставая брал с пола горсть стружек и кидал в печку. И смотрел, как с новым весельем взвивается чистый огонь.
Тося пришла проведать мужа. Вошла как виноватая — она стала побаиваться его упорного молчания и сумрачных глаз. «Может, он после контузии немножко ненормальный?» — думалось ей иногда. Она принесла молоко и свежую, еще теплую ватрушку с творогом.
— Ну, уж это напрасно, — сказал Алмазов, когда она положила ватрушку ему на колени. — Что я, маленький, чтобы мне сладкое? Детям оставь.
— Она не сладкая, — сказала Тося. — Только яичком помазана, потому и зарумянилась.
Она села и смотрела на него. Надо бы поразговаривать с нею… Алмазов ел и молчал.
— Я думаю… — начала она. — Я, знаешь, надумала — ни к чему сейчас Наде новые сапоги, скоро уж на валенки перейдет. А за зиму у нее все равно ножка вырастет.
— Ладно, — сказал Алмазов.
— А вот тебе надо новые. Смотри, как истрепал.
— Починю.
— Эти починим и новые пошьем.
— Э, брось! — сказал Алмазов. — Для каких-таких гулянок!
Его сердила ее навязчивая заботливость. Готова все отобрать у детей, лишь бы получше накормить и одеть его. Подумаешь, кому нужны его сапоги. Ходит в латаных и будет ходить.
— За детьми смотри получше, — сказал он, не сдержавшись. — У людей, посмотришь, — все лучшее детям. А ты вроде мачехи.
— Я — вроде мачехи?..
Обвинение было так несправедливо и жестоко, что Тося даже не сразу оскорбилась; в растерянности она ждала объяснений.
Огонь в печке догорел. Алмазов щепкой разворошил угольки и подбросил стружек, опять запылало. Потом он завернул остатки еды в газету и положил в сумку. Потом закурил. Как видно, он не собирался давать объяснения.
Тося возмутилась.
— Говорить тебе нечего, — сказала она. — Просто кидаешься со зла. Дай бог, чтобы у других так болело сердце за детей, как у меня болит. Может, если бы не дети…
Она не договорила, задумалась…
— Ну? — спросил Алмазов. — Если бы не дети, то что?
— Может, и не стала бы жить с тобой, — сказала она. — Зачем мне?.. За всю работу мою, за терпение, за то, что только о тебе думаю…
— Вот именно, поменьше обо мне думай, — сказал Алмазов. — Ты думай о детях. Я и без твоей думы проживу.
Шаги за дверью. Он замолчал.
— Во всяком случае, тут для разговора не место, — сказал он погодя. Сейчас ребята придут с обеда. И каждую минуту кто угодно может наскочить.
Тося встала и молча направилась к двери. Ему стало жаль ее. Захотелось сказать вслед что-нибудь ласковое, например: «Спасибо, что молока принесла». Но он не сказал. Ничего тут не исправишь никакими словами…
То ли устал Коростелев, то ли плохая погода действовала на нервы малейшая неувязка стала вызывать у него чувство горечи и обиды.
«Хлопотливое дело — хозяйственное руководство», — стал подумывать он все чаще.
Как нарочно, повалили валом не неувязки, а крупные неприятности. Первой неприятностью были дожди. Вторую нанес председатель колхоза имени Чкалова.
В один прекрасный день чкаловские колхозники не вышли на завод работать. В чем дело? Оказывается, чкаловцам больше не нужно кирпича на этот сезон, а с весны у них свой завод пойдет.
Коростелев не поленился — поехал в колхоз.
— Так не поступают. Я поставлю вопрос в райкоме.
Чкаловский председатель (черт!) прижмурил глаз:
— А вы, товарищ Коростелев, знаете, что вам запрещено вербовать рабочую силу в колхозах? Подумайте сами, где взять рабочих, вы — директор.
«Насколько спокойнее было бы работать веттехником. Вот наш Толя, милая душа, райская у него жизнь — и на танцы в Дом культуры ходит, и пьесы для самодеятельности пишет, на все есть время. Я тут почти все уже вспомнил и вполне мог бы веттехником… И тоже мог бы пьесу написать. А директорское место пусть займет более опытный и хладнокровный товарищ».
Пятнадцатого октября выкинула рекордистка Мушка.
Она должна была телиться пятый раз. Первые отелы проходили благополучно. Веттехник Толя, милая душа, пришел бледный и сказал, что беда произошла, по-видимому, оттого, что Мушке давали большие порции силоса.
— Кто разрешил ей силос? — спросил Коростелев, прерывая Толю.
— Рацион подписан Бекишевым, — сказал бледный Толя.
— А ну позови его.
Бекишев замещал Иконникова, уехавшего в командировку.
— Бекишев, Бекишев! — сказал Коростелев. — Как же это? Элементарная вещь: за две недели до отела корове воздерживаются давать силос.
— Моя вина, — сказал Бекишев. Скулы его нервно двигались.
— Ээх-ма! — вздохнул Коростелев.
Бекишева нельзя винить, он не по халатности — по неопытности. Первый раз составлял человек рацион на такое большое стадо — запутался…