Выбрать главу

Вместе с Тимохиным и Лукьянычем он стал выносить упакованные вещи. Двери то и дело открывались, в комнаты нашел холод. У всех был снег на сапогах, никто не обтирал ног, и тетя Паша не делала замечаний — она понимала, что теперь уж и ноги обтирать не к чему! По полу растеклись лужи, он стал мокрым и грязным. Пахло снегом, рогожей, табаком и псиной от тимохинского тулупа. Тетя Паша бегала и давала советы. Мама, с Леней на руках, подошла к Сереже, одной рукой обняла его голову и прижала к себе; он отстранился: зачем она его обнимает, когда она хочет уехать без него.

Все вынесено: и мебель, и чемоданы, и сумки с едой, и узел с Лениными пеленками. Как пусто в комнатах! Только валяются какие-то бумажки да лежит на боку пыльный пузырек от лекарства. И видно, что дом старый, что краска на полу облезла, а сохранилась только там, где стояли тумбочка и комод.

— Надень-ка, на дворе холодно, — сказал Лукьяныч тете Паше, подавая ей пальто. Сережа встрепенулся и бросился к ним с криком:

— Я тоже выйду во двор! Я тоже выйду во двор!

— А как же, а как же! И ты, и ты! — успокоительно сказала тетя Паша и одела его. Мама и Коростелев тоже тем временем оделись. Коростелев поднял Сережу под мышки, крепко поцеловал и сказал решительно:

— До свиданья, брат. Будь здоров и помни, о чем мы договорились.

Мама стала целовать Сережу и заплакала:

— Сереженька! Скажи же мне «до свиданья»!

— До свиданья, до свиданья! — отозвался он торопливо, задыхаясь от спешки и волнения, и посмотрел на Коростелева. И был награжден Коростелев сказал:

— Ты у меня молодец, Сережка.

А Лукьянычу и тете Паше мама сказала, все еще плача:

— Спасибо вам за все.

— Не за что, — печально ответила тетя Паша.

— Сережку берегите.

— Это можешь не беспокоиться, — ответила тетя Паша еще печальнее и вдруг воскликнула: — Присесть забыли! Присесть надо!

— А куда? — спросил Лукьяныч, вытирая глаза.

— Господи ты боже мой! — сказала тетя Паша. — Ну, пошли в нашу комнату!

Все пошли туда, сели кто где и зачем-то посидели — молча и самую минутку. Тетя Паша первая встала и сказала:

— Теперь с богом.

Вышли на крыльцо. Шел снег, все было белое. Ворота были распахнуты настежь. На стенке сарая висел фонарь со свечкой, он светил, снежинки роились в его свете. Грузовик с вещами стоял посреди двора. Тимохин укрывал вещи брезентом, Шурик помогал ему. Вокруг собрался народ: Васькина мать, Лида и еще всякие люди, пришедшие проводить Коростелева и маму. И все они — и все кругом показалось Сереже чужим, невиданным. Незнакомо звучали голоса. Чужой был двор… Как будто никогда он не видел этого сарая. Как будто никогда не играл с этими ребятами. Как будто никогда не катал его этот самый дядька на этом самом грузовике. Как будто ничего своего не было и не могло уже быть у него, покидаемого.

— Погано будет ехать, — незнакомым голосом сказал Тимохин. Скользко.

Коростелев усадил маму с Леней в кабину и укутал шалью: он их любил больше всех, он заботился, чтобы им было хорошо… А сам он влез на грузовик и стоял там большой, как памятник.

— Ты под брезент, Митя! Под брезент! — кричала тетя Паша. — А то тебя снегом засекет!

Он ее не слушался, а сказал:

— Сергей, отойди в сторонку. Как бы мы на тебя не наехали.

Грузовик зафырчал. Тимохин полез в кабину. Грузовик фырчал громче и громче, стараясь сдвинуться с места… Вот сдвинулся: подался назад, потом вперед и опять назад. Сейчас уедет, ворота закроют, фонарь потушат, и все будет кончено.

Сережа стоял в сторонке под снегом. Он изо всех сил помнил про свое обещание и только изредка всхлипывал длинными, безотрадными, почти беззвучными всхлипами. И одна-единственная слеза просочилась на его ресницы и заблистала в свете фонаря — слеза трудная, уже не младенческая, а мальчишеская, горькая, едкая и гордая слеза…

И, не в силах больше тут быть, он повернулся и зашагал к дому, сгорбившись от горя.

— Стой! — отчаянно крикнул Коростелев и забарабанил Тимохину. Сергей! А ну! Живо! Собирайся! Поедешь!

И он спрыгнул на землю.

— Живо! Что там? Барахлишко. Игрушки. Единым духом. Ну-ка!

— Митя, что ты! Митя, подумай! Митя, ты с ума сошел! — заговорили тетя Паша и мама, выглянувшая из кабины. Он отвечал возбужденно и сердито:

— Да ну вас. Это что же, понимаете. Это вивисекция какая-то получается. Вы как хотите, я не могу. И все.

— Господи ты боже мой! Он же там погибнет! — кричала тетя Паша.

— Идите вы, — сказал Коростелев. — Я за него отвечаю, ясно? Ни черта он не погибнет. Глупости ваши. Давай, давай, Сережка!

И побежал в дом.

Сережа сперва оцепенел на месте: он не поверил, он испугался… Сердце застучало так, что стук отдавался в голове… Потом Сережа бросился в дом, обежал, задыхаясь, комнаты, на бегу схватил обезьяну — и вдруг отчаялся, решив, что Коростелев, наверно, передумал, мама и тетя Паша его отговорили, — и кинулся опять туда к ним. Но Коростелев уже бежал навстречу, говоря: «Давай, давай!» Вместе они стали собирать Сережины вещи. Тетя Паша и Лукьяныч помогали. Лукьяныч складывал Сережину кровать и говорил:

— Митя, это ты правильно! Это ты молодец!

А Сережа лихорадочно хватал что попало из своего имущества и бросал в ящик, который дала тетя Паша. Скорей! Скорей! А то вдруг уедут? Ведь никогда нельзя знать точно, что они сейчас сделают… Сердце билось уже где-то в горле, мешая дышать и слышать.

— Скорей! Скорей! — кричал он, пока тетя Паша его укутывала. И, вырываясь, искал глазами Коростелева. Но грузовик оказался на месте, а Коростелев еще даже не сел и велел Сереже со всеми проститься.

И вот он взял Сережу и запихал в кабину, к маме и Лене, под мамину шаль. Грузовик покатил, и можно наконец успокоиться.

В кабине тесно: раз, два, три — четыре человека, ого! Очень пахнет тулупом. Тимохин курит. Сережа кашляет. Он сидит, втиснутый между Тимохиным и мамой, шапка съехала ему на один глаз, шарф давит шею, и не видно ничего, кроме окошечка, за которым мчится снег, освещенный фарами. Здорово неудобно, но нам на это наплевать: мы едем. Едем все вместе, на нашей машине, наш Тимохин нас везет, а снаружи, над нами, едет Коростелев, он нас любит, он за нас отвечает, его секет снег, а нас он посадил в кабину, он нас всех привезет в Холмогоры. Господи ты боже мой, мы едем в Холмогоры, какое счастье! Что там — неизвестно, но, наверно, прекрасно, раз мы туда едем! — Грозно гудит тимохинская сирена, и сверкающий снег мчится в окошечке прямо на Сережу.

1955

ВАЛЯ

(Рассказ)

ОТЪЕЗД

1

До войны Валя с Люськой жили в новом доме. Он был построен в тот год, как Люська родилась.

Серый дом с большими окнами. Каждое окно, как пирог, разрезано на много одинаковых квадратных частей.

Серые длинные балконы, — дом с этими балконами напоминал комод с выдвинутыми ящиками.

Рядом находилась фабрика-кухня, тоже новая. Второй этаж ее был во всю длину здания, а первый только на полдлины, вместо другой половины круглые каменные столбы и каменный навес над головой. Дети, играя на улице, забегали под навес и кричали: «Ага!» или: «Ура!» или: «Ух!» — им нравилось, как гулко и чуждо раздаются между каменными столбами их голоса.

Тротуар перед домом был исчерчен мелом для игры в классы.

Улица вливалась в проспект. По проспекту ходил трамвай. Длинные вагоны красными полосками, звеня, пересекали перекресток. На проспекте было людно, а на улице, где жили Валя и Люська, спокойно: никто не мешал прыгать на одной ноге по асфальту, исчерченному меловыми клетками.

2

Вход в их квартиру был со двора.

Двор небольшой, тоже залитый асфальтом. Шаги в нем звучали резко, как щелчки.

С четырех сторон двора теснились окна. Вечером они светили, бывало, разным светом: оранжевым, белым, зеленым.

В войну перестали светить: затемнение. Все купили в магазине специальные шторы из черной бумаги. Но проще было совсем не зажигать свет — стояли белые ночи. Женщины сумерничали у темных открытых окон. Мерцали лица. Клочок смуглого неба над двором остывал от дневного жара.