Прежде по воскресеньям на подоконниках играли патефоны. Перебивая друг дружку, играли фокстроты и песни. В войну патефоны замолчали. Во дворе, под аркой подворотни, воцарился черный рупор радио.
Трубным голосом, слышным во всех квартирах, он читал сводки, говорил речи, пел, выкрикивал лозунги. Он выл ужасным воем, когда нужно было прятаться а подвал. И если иногда, после непрерывного говоренья, пения и воя, он ненадолго притихал — его неугомонное сердце стучало громко и тяжело.
Вот так он молчал и стучал, когда Валя и Люська вместе с матерью спеша выходили со двора в один очень жаркий день.
Дворничиха с противогазом через плечо стояла у ворот. Она спросила:
— Откуда же отправка им?
— С Витебского, — на ходу ответила мать.
Красные трамваи, звеня, подходили к остановке. С них были сняты дощечки, указывавшие, куда они идут (чтобы этими указаниями не могли воспользоваться шпионы). Подошел девятнадцатый номер. Мать не знала, идет он к Витебскому или нет, и спрашивала у людей, а они тоже не знали. «Доедете», — сказал наконец с площадки какой-то дядька, но было поздно трамвай тронулся, и мать побоялась вскочить с Люськой на руках. «Ой беда, ой опоздаем», — твердила она. Но подошла девятка, и они сели уже без сомнений.
Витрины магазинов были заслонены фанерными щитами. На одном щите наклеена газета. На другом написаны стихи черной краской. Валя прочла название стихотворения: «Ленинградцам».
В небе висела серебряная колбаса.
Чей-то памятник был обложен мешками с песком.
По мостовой шли мужчины в штатском, с противогазами, и с ними военный командир.
Стояла очередь перед лотком с газированной водой.
Бежала собачка на ремешке, за ней бежала, держась за ремешок, девочка с авоськой, в авоське капустный кочан как мяч в сетке.
Все это плыло в пекле дня — щиты, стихи, колбаса, собачка, мешки, пробирки с красным сиропом, военные и штатские.
Витебский вокзал был Вале знаком, прошлым летом она уезжала отсюда в лагерь, в Детское, и сюда же приехала из Детского: загорелые пионеры шли тогда по платформе с барабаном и с букетами, а родители их встречали. Теперь Валя бежала по знакомой платформе, держа Люську за руку, за другую руку держала Люську мать. Со всех сторон их толкали. Было жарко, как еще никогда в жизни. Всю длинную платформу пробежали они и сбежали по ступенькам вниз, на огненную землю, перевитую сверкающими рельсами. Они пролезали под вагонами и цистернами, на секунду их обнимала тень, казавшаяся прохладной. Знойно пахло железом, черные смолистые лужи были налиты на земле и черные расставлены горы угля.
Из-под одной цистерны вынырнули и увидели громадную толпу людей. Тут не было никаких платформ, ни ларьков, ничего — толпа людей и над толпой теплушки, вереница теплушек. Увядшие ветки, свернув неживые листья, свешивались с их крыш. На одной крыше стоял кто-то и кричал знакомые слова про фашистов, агрессоров. Слова то отчетливо были слышны, но относило их в другую сторону дуновением горячего ветра. Мать металась, твердя:
— Где же он! Ну где же он!
И вдруг они услышали отцовский голос:
— Нюра! Нюра!
Отец подходил к ним, одетый в военную форму. В военном он был худее и меньше ростом. Он сказал:
— Я боялся, ты опоздаешь.
Мать ответила:
— Я заезжала за детьми.
Она сняла с головы косынку и стала обмахивать лицо. Отдышавшись, заплакала, а отец ее утешал.
Совсем они не опоздали, еще даже паровоз не был прицеплен. Черный большой паровоз, могуче двигая рычагами, гулял в отдалении. Он приблизился, к нему обернулись, разговоры стихли. Но он опять великодушно отошел, бросая ярко-белые крутые облака в синее небо. Люська смотрела на него с отцовских рук и кричала: «Туту!» Рядом пели хором: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна». Подошла продавщица мороженого, она продавала эскимо на палочках.
— Дайте нам, — сказал отец.
Продавщица не слышала, она продавала другим и отсчитывала сдачу, доставая мелочь из кармана своей белой куртки. Вале очень хотелось мороженого, у нее просто горло горело. Она забеспокоилась, что продавщица всё продаст и им не хватит. Но настал их черед, и она им дала четыре эскимо. Мать, заплаканная, тоже стала есть.
— Так мы и не снялись все вместе на карточку, — сказала она.
— Детей увози, если будет такая возможность, — сказал отец, глядя, как Люська лижет эскимо.
Рядом пели: «Идет война народная, священная война».
Вдруг качнулись теплушки и лязгнули: это, подойдя под шумок, прицепился паровоз. Мать зарыдала. Кругом стали целоваться. Заиграла гармонь — так громко, словно закричала. Отец поцеловал Люську и спустил наземь. Поцеловал Валю: на нее пахнуло знакомым табачным дымом, а ее губы были липкие, онемевшие от эскимо. Онемевшими губами она сказала:
— До свиданья, папочка.
Что-то докрикивал, торопясь, человек на вагонной крыше. Ополченцы лезли в теплушки.
Теплушки двинулись, покатились на высоких колесах, в распахнутых дверях — лица, гимнастерки, пилотки. Толпа хлынула вслед, но за поездом долго ли угонишься! Быстрее — и замелькали теплушки, уже и лиц не различить, мелькает темная, в перехватах полоска сквозь дрожащую радугу слез.
Рукой Валя стерла с глаз радугу.
Последний вагон мелькнул, за ним открылась пустота рельсов и шпал.
Они пошли домой.
Приходит тетя Дуся и говорит:
— Прежде всего, Нюра, ты сшей рюкзаки.
До этого мать хваталась то за одно, то за другое. Постирав, начинала гладить. Не догладив, садилась починять белье. Бросив починку, стала из своих платьев шить платья для Вали и Люськи.
— Будет в чем ходить, — говорила она соседкам. — Будем не хуже людей. А то они из всего повырастали.
На фабрику она больше не ходила.
Тетя Дуся пришла и увидела раскиданное по комнате белье и лоскуты.
— Когда сошьешь рюкзаки, — сказала тетя Дуся, — сразу будет ясность: что брать, что нет.
Мать послушалась, бросила недошитое платье и стала кроить рюкзаки. Тетя Дуся давала советы, зажав в зубах дымящую папиросу и прищурив глаз.
— Главное, теплое все возьми, — говорила она. — Польта, валенки, все что есть. Там морозы до тридцати градусов и выше.
— А вы неужели останетесь? — спросила мать.
— Я одинокая, — сказала тетя Дуся, — кому-то оставаться надо, не может так тебе все и прекратиться. Мы будем выпускать диагональ, а возможно — шинельное сукно.
— Я этих тревог до смерти боюсь, — сказала мать. — Как завоет, я прямо ненормальная делаюсь.
— А я чего не выношу — это очередей, — сказала тетя Дуся. — До того они мне противны, я лучше есть не буду, чем в очереди стоять. Но я устроилась, я свои карточки Клаве отдала, ее девчонка, Манька, свой паек будет брать и на меня получит.
Тетя Дуся ушла. Мать села за машину и сшила из коричневой материи два рюкзака с лямками. Один большой — для себя, другой очень маленький — для Люськи. Люське тоже с этого дня полагалась своя доля тяжести.
У Вали был старый рюкзак, с которым она ездила в лагерь.
Мать гордилась — как аккуратно сшила и прочно.
— А для другого багажа руки свободны останутся, — рассуждала она. Удобная вещь рюкзак.
— Удобная вещь рюкзак, — повторила Валя, разговаривая с подружками.
Ей не подумалось, как от него будет болеть шея, от этого мешка. В лагерь и из лагеря рюкзаки ехали на грузовике, а пионеры шли вольно, без ноши, и срывали ромашки, растущие у дороги.
Тяжесть почувствовалась, едва сделали несколько шагов. Но Валя не сказала.
Не сказала и мать, хотя она самое тяжелое взвалила на себя — в одной руке корзина, в другой кошелка и бидон, горой рюкзак на спине, — и шла согнувшись, с оттянутыми вниз руками.
Одна Люська бежала и припрыгивала, веселенькая, у нее в рюкзаке были носки да платочки, да мыльница, да гребешок, да полотенце — утираться в дороге, да кружка — пить в дороге, а больше ничего.