А потом он, может быть, умер на этой кровати.
А те, что его хоронили, может быть, подумали: хозяин комнаты умер, для чего пропадать вещам? Возьмем их и будем ими пользоваться, пока мы живы.
Постель умершего они, должно быть, побрезгали взять.
Одно непонятно: зачем, все унеся, они вкрутили кольца и повесили замок.
Володя не был барахольщик, это меньше всего. Да на миру, как известно, и смерть красна: по дороге насмотрелся на разрушения — что уж горевать о мебелишке. И не ахти какая та мебелишка была. Но все же в голове закружилось, как представил себе — приедет мать с Томкой, и ровным счетом ничего нет, кроме кровати.
Что-то зашебаршило сзади. Оглянулся — старуха в комнате. Незнакомая.
— Я извиняюсь. Я слышу — ходят. Вы кто будете?
— Здешний. Приехал. Вы здесь живете?
— Рядом моя комнатка… Вы Якубовский Володя?
— Якубовский. Не знаете, кто жил в нашей комнате?
— Не знаю, сынок. При мне никто не жил. Я ничего у тебя не трогала. Я и заходить боялась. Свою комнатку очистила и живу. Я тут второй месяц. Сын ордер выхлопотал. Сын у меня инвалид Отечественной войны. Сам женился, у жены живет, а мне ордер выхлопотал. Я красносельская, всю войну по городу с квартиры на квартиру. В Красном Селе у меня домик был, теперь нету. Там такой был бой, когда обратно его брали, Красное, — всю ночь, говорят, наши танки беспрерывно шли, где там уцелеть домику. Сын говорит — не плачь, обожди, справимся, поставим новый. — Старуха не плакала, рассказывала с удовольствием. — В булочную ходила, пришла, слышу — ходят, приехал хозяин, думаю. Тебе записка оставлена. Третьего дня приходили, оставили записку.
«Ромка», — подумал Володя.
Записка действительно была от Ромки, и Володе сразу стало веселей, когда он ее прочел.
«Володька! — писал Ромка. — Печально, что ты задерживаешься. Необходимо твое личное присутствие, чтобы договориться окончательно. У тебя мерзость запустения, эту проблему придется решать в срочном порядке. В общем, ты немедленно (подчеркнуто) приходи ко мне. Я эту неделю во второй смене, так что днем меня застанешь в любой час, а не застанешь, то ключ на шкафу в передней, входи и располагайся. У меня в кармане оказался замок с кольцами, я тебе его повесил, а то комната настежь, как бесхозная. Ключик оставляю бабушке. Пусть с этого замочка начнется твое устройство. Привет! Р.»
— И вот вам ключик, — сказала старуха.
Ромка жил на Пушкарской. У него тоже была фанера вместо стекол, но у него горела лампочка, был вымыт пол, топилась времянка, на времянке грелся чайник, и репродуктор задиристо пел: «Торреадор, смелее…» У Ромки была мебель, у Ромки были дрова — лежали, уложенные аккуратно, между диваном и этажеркой.
— У тебя, я вижу, полное хозяйство!
— А что мне, пропадать, что ли? Сейчас будем чай пить. Имеешь дело с рабочим Кировского завода. Помимо того, что нас снабжают, прямо сказать, ничего себе, — везде же, имей в виду, прорва людей, которые ни черта не умеют. Как они существуют, ты не знаешь? Пробку сменить не может, балда!.. Вчера одному тут научному сотруднику на третьем этаже ванную ремонтировал, ну и он со мной поделился от своего литера а или бе.
Ромка заварил чай, достал колбасу, разрезал пайку хлеба, все моментально.
— Сегодня же повидаешься с мастером, будем ковать, пока горячо. Перед сменой повидаешься, пусть посмотрит на тебя, задаст какие ему надо вопросы. Я с ним говорил. Неплохой старик. С Калининым знаком. Калинин работал на нашем заводе, ты не знал?
И стал рассказывать, что было с заводом в блокаду.
— Куда же ты?
— Мне по делу по одному.
— Слушай, живи у меня пока.
— Может быть.
— У тебя, прямо сказать, не жилье. Живи у меня. А потом достанем ящики, я понаделаю мебели, какой тебе надо.
Они условились, что встретятся у проходных ворот завода в девятнадцать ноль-ноль.
Госпиталь находился на Кирочной, рядом с музеем Суворова.
Был час посещений. В вестибюле толпились женщины с авоськами. У гардеробщицы Володя спросил, как ему повидать доктора Якубовского.
— Доктора Якубовского нет. Болен.
— Сильно болен?
— Это мы не знаем. А вы ему кто? — Гардеробщица всматривалась с любопытством.
— Родственник, — сказал Володя.
— Ну вот, сразу видать, — сказала гардеробщица. — Похож с лица, как сын родной.
Уже хмурились ранние зимние сумерки. Шел мелкий снег, подувал ветер.
Странно пустынны были улицы: мало людей, мало машин.
Дощатыми заборами обнесены разрушенные дома. Иные выглядывали из-за заборов обожженными глазницами.
На Фонтанке вдоль решетки набережной снег свален высоким барьером.
Голый, темнел запертый Летний сад. Володя вспомнил: в Летнем есть старые липы, у которых дупла запломбированы, как зубы. Он еще маленький останавливался, бывало, перед этими пломбами, заинтересованный, тронутый заботой человека о стареющих деревьях. Сейчас, идя мимо, он с улицы улыбнулся нахохленным голым липам там за решеткой. Человек пломбирует дыру на дереве. Человек везет в поезде человека, у которого нет билета. Человек говорит человеку: «Живи у меня».
Ветер дул сильней, снег кружился быстрей и гуще.
Когда Володя подходил к дому на Мойке, где жил отец, ему навстречу вышла мачеха. Они почти столкнулись у крыльца. На ней была низенькая меховая шапочка. До этого он видел ее один раз, и без шапочки. Но он сразу узнал узкое скуластое лицо с косо прорезанными узкими глазами, мелькнувшее перед ним сквозь снежную сетку.
Она пошла дальше, не узнав его. Он обрадовался, что она ушла, не будет ходить с чашками взад и вперед и слушать их разговор с отцом.
— Здравствуй, — сказал Володя.
Отец сам ему отворил. Он был в домашней куртке и мягких туфлях. Он похудел.
— Володя! — сказал он. — Заходи. Ну здравствуй.
Поздоровались за руку.
— Давно приехал? Молодец, что зашел.
Последние три слова можно бы и не говорить, верно? Ведь это как-никак сын пришел. Не само ли собой разумеется, что сын правильно сделал, придя к отцу?
Володя повесил на вешалку свой мокрый ватник. Они прошли в кабинет и сели.
— Вырос-то! Взрослый мужчина!.. Как мать?
— Мать жива. Ты получил мои письма?
— Да. Я, как видишь, болею. Сейчас, правда, поправляюсь… Ну как ты и что, расскажи о себе.
И в эту встречу между ними была мучительная неловкость, они не могли через нее перешагнуть. Отец сидел полузакрыв глаза, и Володя не верил, что отцу интересна его жизнь, и слова застревали в горле, как тогда, когда Володя пытался рассказывать о себе посторонним людям. И все еще жило чувство обиды, что отец покинул мать, — хотя они, по всей вероятности, никак не могли ужиться вместе, Володя об этом уже догадался.
— А ты как?
— Я? Ну что ж я… Я пережил здесь блокаду. Ты, конечно, знаешь, слышал, что это такое. Жил в госпитале, сюда почти не заходил, — до сих пор, как видишь… — Отец развел руками, показывая на растрескавшийся темный потолок и рваные обои. Достали стекло для окон — сложнейший разрешили вопрос… Да. Это полезно, что ты поработал на производстве. Я в твои годы тоже работал на производстве: лучшие мои воспоминания… Да. Я не успел послать вызов, я просто не предполагал, видишь ли, что это так экстренно. Я преподаю, видишь ли, — совмещая с госпиталем, так что для личных дел не так много времени, — потом хворал вот, — но я намеревался это сделать, поправившись, и уже предпринял шаги — узнал, как это делается, вызов… Но ты добрался без формальностей, тем лучше. У тебя все в порядке? Никаких хвостов, надеюсь?
— Каких хвостов?
— Неприятностей не нажил? С завода отпустили или удрал?
— Отпустили.
— Все чисто?
— Все чисто.
— Комната цела?.. Тебе, конечно, деньги нужны, — сейчас у меня… Но через пару дней… Какие планы на дальнейшее? В техникум? Или вернешься в школу?
— В школу — не думаю, — ответил Володя. — Во всяком случае, буду работать. — Облегчением, отрадой было сознавать, что он не зависит от отца, захочет — и денег не возьмет, обойдется, Ромка выручит до первой получки… Нет, деньги надо взять, послать матери. — Тут один парень, он обещает устроить на Кировский завод.