Я только в зале,
с входным билетом.
Фильм ослепителен
с сюжетом жизненным,
монтаж чудесен.
Но быть лишь зрителем
удел мне тесен,
при общепризнанном
удобстве кресел, в тепле, в квартире.
Где взять, как выпросить
свою часть чувства участья в мире?
А так жить — грустно.
И стал менять свой реальный день я
на мир неясный, на сновиденья.
Во сне я крался кустами хлесткими
и натыкался на камни с блестками
в прозрачных жилах.
Они звучали: «Мы очень ценные,
в нас скрыта сила».
И облучали сияньем стены мне.
А то я химик
и в пальцах синих
держу открытие: белка рождение!
То вдруг отплытие,
то восхождение почти что по небу
к парящим стаям…
Вот так я бредил,
большое что-нибудь свершить мечтая.
Но в смутном будущем
терял я чаще
работы будничной
простое счастье, —
план не заверстан,
день не построен…
Так недовольство собой святое
вдруг стало болью
и раной рваной,
натертой солью.
И с ней я сжился,
с разъевшей грудь,
и так сложился
сюда мой путь.
Как будто встретит
седая высь и мне ответит:
«Остановись!
Смотри не под ноги,
а вверх, где круть,
в волшебном подвиге
ищи свой путь!»
И речью кряжей лед и гранит
мне все расскажет, все разъяснит.
И все, что трудно найти, — найду!
И долго буду стоять на льду,
на мир, зарытый в туман по треть,
зарей залитый, — смотреть, смотреть…
3
Все круче, круче
мы шли вдоль края
гряды сыпучей,
в грунт упирая
ботинки кованые.
Все выше, выше.
И вот мы вышли
на ледниковое средь гор течение.
В ожесточении
ледник низвергся.
Природа вздыбила и рассердила
богов и идолов. И рассадила
в гранитных креслах
Рамсесов, Ксерксов.
А льду повелено
вести в затишье
поход замедленный
орды застывшей.
И в этой гибели ветрам открытый
мы ригель выбрали,
покрытый рытым
полярным бархатом —
зелено-яхонтовым лишайником.
Разбили низкую альпинистскую
палатку нашу.
И рады-веселы!
Звякнули чайником,
цибарку с кашей
на спирт подвесили
на тонкой дужке.
Достали кружки и концентраты.
Мурлычем песни.
И так чудесно нам разговаривается.
И сыр мы режем,
вкушая роздых в тиши.
Но воздух здесь так разрежен,
что долго варится каша наша,
земная, гречневая.
…Льды плыли, пряча
в тумане трещины.
Вожак наш начал
рассказ обещанный.
Он был в походах,
в делах немалых,
и мы с охотой ему внимали:
«Вот тут стояли мы
тому лет двадцать,
вот тут мечтали мы
на Пик подняться.
Вот так же вечером
здесь, на привале,
мы перед глетчером чай допивали.
Остался лагерь
лишь промежуточный.
Глоток из фляги —
и в путь нешуточный!..
И вот мы в Области Оледенения:
вершин и пропастей уединение.
Нет человечества!
Лавины белые.
Скал оконечности окоченелые.
Все льдом оплавлено —
навалом, грудой…
Но нет! Неправильно.
Здесь не безлюдно.
Пусть мрак в расселинах,
пусть всюду трещины,
пусть цепи встречные,
и параллельные, и поперечные,
пусть в цирках пусто
и гриф не кружится
над мертвой местностью —
тут живы будто вершины мужества,
вершины честности.
Под ними гряды, ущелья нижние
и неподвижные ледопады.
Тут, встав из мрака,
опять на свете
глядит Пик Сакко на Пик Ванцетти.
Стул электрический не смог убить их.
Вокруг них — тысячи
борцов забытых.
Тут, недоверчиво
к словам неискренним,
врага зловещего
в горах разыскивая,
встал Пик Дзержинского
утесом острым.
Все строго. Просто.
Весь мир окинут с поста испытанного.
И снег откинут
со лба Димитрова.
Он снова судит.
И всюду — люди из лучших лучшие.
Как две трибуны, Пик Революции
и Пик Коммуны.
Хребет кренится, ущелья вырыв.
Вот у границы
Пик Командиров.
Теперь нет края
часам их службы.
И в глубь Китая
глядит Пик Дружбы,
звездой поблескивая.
И, рифмой вторя ей,
Пик Маяковского
тут славит будущее,
стихи читая
перед бушующей аудиторией
бурь и обвалов
в двенадцать баллов.
А вот у пропасти
площадку выхватил
и вертит лопасти ветродвигатель…
Туда по гребню
отрядик тянется,
там ближе к небу — метеостанция,
где в ульях трудятся
все пчелы ветра.
Начало старта —
пять тысяч двести
шестнадцать метров…
И вновь нам чудится,
что вот нагнулась
фигура Фрунзе как бы над картой
военных действий, горою высясь.
И взмахи гула в гигантской кузне,
где сотни тысяч
гор неизвестных, но чистых, честных…
И рядом, тут же,
светясь лучами,
прошел сквозь тучи
Пик величавый.
И из-за облака алмазной пыли
вдруг проступили черты знакомые
Предсовнаркома
над снежной „Правдой“.
Вершина Ленина,
всем близкий облик,
простой и вечный.
Лоб человечный.
Взгляд кинут искоса
давно, тогда еще,
в тайге ненастной, все понимающий,
что нам неясно.