Выбрать главу

Волшебник

Остыл мой детский пыл, заброшены учебники, — я фокусником был и поступил в волшебники.
Волшебнику — трудней! Теперь уже не детство ведь. Он без воскресных дней обязан чудодействовать.
В созвездиях до пят он должен — делать нечего! — как врач-гомеопат буквально все излечивать.
Он должен превращать простую глину в золото, он должен возвращать согбенным старцам молодость.
Чтоб с духами стихий устраивать свидания, должны мои стихи звучать, как заклинания.
Но раз я взял себе волшебную обязанность, — я должен, чтоб и бес вдруг возникал под занавес.
И чтобы сатана с пером над красной шляпою в хромых своих штанах пел арию Шаляпина.
Свет адского огня дымится, пляшет, искрится!.. Но Гретхен на меня не смотрит даже искоса.

Сердце

На яблоне сердце повисло мое — осеннее мерзлое яблоко сквозной червоточиной высверленное!.. Но может случиться немыслимое:
раскинется райская ярмарка с продажею всякого яркого. В лотках — плодородье бесчисленное. Все яблоки — с детскими ямками!
И вдруг ты заметишь на ярмарке мое — ни одной червоточины, румянец, не тронутый порчею… И гладишь рукою утонченной.
И нет — не отбросила прочь его, но яблоко в радужных капельках на ветке, увешанной листьями, мое — выбираешь из прочего.
Но это же чудо немыслимое! Окончилась райская ярмарка. На яблоне сердце повисло мое — осеннее мерзлое яблоко…

Очки

Сновиденье явилось извне, заложило две линзы в ресницы. Но к чему эти призраки мне? И могло ли такое присниться:
Будто вышел на улицу я, оказался в потоке прохожих. Мимо двигалась лиц толчея, лиц, одно на другое похожих.
Чем? — Я понял. Исчезли зрачки. Ни единого взора и взгляда. Лишь очки, и очки, и очки… Но зачем и кому это надо?
У одних — непрозрачно блестя, нечто черное было надето. Им — игравшее мило дитя представлялось досадным предметом.
Им казалось — все лица грязны, и на мрачные их низколобья чистый снег молодой белизны опускал мутно-черные хлопья.
У других — эти стекла могли все показывать в розовом свете. Даже окон подвальных углы красовались, как розы в расцвете.
Их носивший был всем умилен, как немедленно после получки. Ящик с мусором и утилем превращался в «Привет из Алушты».
Некто шел и на каждом из лиц останавливал строгое зренье: вроде камеры сдвоенных линз он носил два стекла подозренья.
А другой — на тревожных глазах, чтоб никто не заглядывал в душу, — в два овала оправленный страх перед каждым навстречу идущим.
Шел один, никакой не злодей, и очки не казались зловещи, но он ими не видел людей, — только вещи, витринные вещи!
Я потрогал свои — и нашел вместо яблок в орбитах скользящих нечто вроде оптических шор, искажающий зрение ящик.
Я же знаю, что вижу и лгу сам себе и что все непохоже! А вот шоры сорвать не могу, — так срослись с моей собственной кожей.
О, товарищи, люди, друзья, поскорей свои очи протрите, отворите, разденьте глаза и без стекол на мир посмотрите!
Этот мир не лишен красоты, иллюзорны испуг и угрозы, — может быть, мы добры и просты, и под стеклами теплятся слезы?!

Шестая заповедь

В ночь, бессонницей обезглавленную, перед казнью моей любви я к тебе простираю главную заповедь: «Не убий!»
Не убий ни словом, ни взглядом! Ни вдали, ни когда мы рядом. Беатриче, Лаура, Лючия, — адом Данте и всем, что мучило, и дуэлью среди снегов, и шинелью, снятой с него секундантами на опушке, на могиле, — Наталия Пушкина, заклинаю, ступни обвив: не убий, не убий любви!
Ни открыто, ни мысленно не убий! Ни безжалостию, ни милостыней не убий!
Лаура моя, дорогая моя, целуемая и ругаемая, но под солнцем и звездами лучшая, Беатриче, Наталия, Лючия, милосердная и жестокая, аще столько я претерпел в сей День седьмый, умоляю тя: не убий!
Не сбивавшего цвет с растения, не замешанного в растлениях и в терзавших Спасителя терниях, не виновного — не убий!
Умоляю тя: пощади во мне дитя!
Не казни своего дитяти — сердца в люльке моей души, не круши его, не убей, как нельзя казнить голубей. Не должна подлежать петле белка, дремлющая в дупле, и стучащий о древо дятел, и катающийся у ног щенок, кенгуренок, залегший в чрево, и скользящий травою уж, и дельфин, мореходец быстрый, и червяк дождевой у луж не должны подлежать убийству, — пусть живут, пусть летят, плывут…