А по каменным их краям,
скалы бурной водой окатывая,
океанствует океан,
опоясав себя экватором.
Горизонствует горизонт,
паруса провожая стаями.
Гарнизон, где жил Робинзон,
остается необитаемым.
И пока на аэропорт
по кругам самолет снижается —
книга детства в душе поет
и, как сладкий сон, продолжается.
Вальпараисо
Початок золота и маиса —
Вальпараисо, Вальпараисо,
спиною к Андам, лицом к воде —
тебя я видел, но где, но где?
Вальпараисо, Вальпараисо!
А может быть, я и здесь родился?
где пахнет устрица, рыба, краб,
где многотонный стоит корабль?
А может быть, я родился дважды,
у Черноморья (как знает каждый
и также здесь, у бегущих вниз
домов — карнизами на карниз?
Вальпараисо, Вальпараисо,
ты переулками вниз струишься,
за крышей крыша, к морской воде,
тебя я видел и помню — где.
Тюк подымает десница крана —
Одесса Тихого океана.
Взбегает грузчик, лицо в муке,
моряк за стойкою в кабаке.
Все так привычно, все так знакомо,
а может, я не вдали, а дома?
Пора рыбачить, пора нырять,
и находить и опять терять…
Но на таинственный остров Пасхи
глядят покрытые медью маски,
и странно смотрит сквозь океан
носатый каменный истукан.
И черноморский скалистый берег,
и побережия двух Америк,
и берег Беринговый нагой —
все продолжают один другой.
Вальпараисо, Вальпараисо!
О, пряность мидий в тарелке риса,
о, рыб чешуйчатые бока,
о, танец с девушкой рыбака!
И в загорелых руках гитара,
и общий танец Земного шара,
и андалузско-индейский взор
в едином танце морей и гор!
В самолете
Никаких описаний,
никаких дневников!
Только плыть небесами
и не знать никого.
И не думать, что где-то
видел это лицо —
коммерсантов, агентов,
дипломатов, дельцов.
Плыть простором ливийским
сквозь закат и рассвет,
пока пьет свое виски
полуспящий сосед.
Незнакомым простором
над песками пустынь
рядом с ревом моторов
плыть с карманом пустым.
И глядеть — без желаний,
в пустоте синевы
на пустыню, где ланей
ждут голодные львы.
А желать, только чтобы
шли быстрее часы
и к асфальтовым тропам
прикоснулось шасси.
И вернуться, вернуться,
возвратиться скорей
к полосе среднерусской,
к новой песне своей.
Цветок
О бьющихся на окнах бабочках
подумал я, что разобьются,
но долетят и сядут набожно
на голубую розу блюдца.
Стучит в стекло. Не отступается,
но как бы молит, чтоб открыли.
И глаз павлиний осыпается
с печальных, врубелевских крыльев.
Она уверена воистину
с таинственностью чисто женской,
что только там — цветок, единственный,
способный подарить блаженство.
Храня бесстрастие свое,
цветок печатный безучастен
к ее обманчивому счастью,
к блаженству ложному ее.
Птицы
Над Калужским шоссе провода
телеграфные и телефонные.
Их натянутость, их прямота
благодарностью птиц переполнила.
Птицы к линиям мчатся прямым
и считают, щебеча па роздыхе,
будто люди устроили им
остановки для отдыха в воздухе.
И особенно хочется сесть
на фарфоровые изоляторы,
по которым протянута сеть, —
от вечерней зари розоватые.
Но случается вспышка и смерть, —
птицы с провода падают мертвые…
Виновата небесная твердь,
где коварно упрятались молнии.
Люди здесь вообще ни при чем,
так как видела стая грачиная
человека над мертвым грачом
с выраженьем в глазах огорчения.
Из детства
Когда капитану Немо
приелось синее небо —
он в лодке с командой верной
уплыл в роман Жюля Верна.
Он бродит в подводных гротах,
куда не доходит грохот
ни города, ни паровоза,
в водорослях Саргоссы.
В скафандре бредет на скаты,
где вьются электроскаты,
где люстрами с волн пологих
спускаются осьминоги.
Поодаль молчит команда.
Молчит, проходя. Так надо!
И сжат навсегда, как тайна,
бескровный рот капитана.
И все это нет, не лживо, —
в мальчишеских пальцах жив он.
Но лишь прояснится небо —
прочитанный, он — как не был.
Закрыто, мертво и немо
лицо капитана Немо.