Важен здесь, как уже говорилось, не путь, а знак перехода. Вероятно, намек на это образует внутреннюю сюжетику стихотворения «Забытый сон» (сб. «Тайнопись»), наводит на смысл его центрального символа:
Рискну предположить, что «двери» здесь указывают на существующий, но не предрешенный, всегда присутствующий в сознании, но никогда не окончательный смысл. Он может состояться только как открытый — открытый истолкованию и действию. Истолкованию действием. Потому символ здесь и вызывает к жизни ответное слово, размыкает немоту в речь, ведя ее через условный глагол «понял бы» к стоящему в конце местоимению (место-имению!) «всё»[15].
Среди перечня символов, составляющих «я», в стихотворении «Yesterdays» (сб. «Тайнопись») упоминаются стоявшие в отцовской библиотеке времен раннего борхесовского детства «томá, // которые листались не читаясь». Символ для книгочея Борхеса, конечно же, не случайный. Напомню, что в «Хранителе книг» (сб. «Хвала тьме») бережно хранимые свитки тоже остаются непрочитанными: их потомственный верный страж, замурованный в башне, не умеет читать (но мы-то, кажется, умеем и сможем прочесть этот символ?). Непрочтенной остается арабская книга, пророчески предсказавшая герою микроновеллы «Действие книги» всю его жизнь. В предисловии к сборнику «Порука» смысл этой непрочитанности расширяется. Теперь уже сам автор не знает, что он написал, но надеется, что, быть может, в его книге есть хоть одна строка, достойная пройти с кем-то из его завтрашних читателей «до последней минуты» (ср. часто вспоминаемую Борхесом мысль Леона Блуа: «Никто не знает, кто он такой и во что его превратит будущее»). Смысловым пределом этой метафоры, вероятно, может быть всеобъемлющая книга из новелл «Вавилонская библиотека», «Книга Песка» и множества других вещей Борхеса[16]. Сам писатель в «Автобиографических заметках» обобщает: «Всю жизнь я переписывал одну и ту же книгу»[17].
С одной стороны, тут, конечно, слышна — воспользуюсь сквозным борхесовским словом — усталость. В поздней новелле «25 августа 1983 года» альтер эго Борхеса, перешагнувший на девятый десяток, подытоживает: «Каждый писатель кончает тем, что превращается в собственного бесталанного ученика»[18]. «Я написал невероятно много», — признает он. «И в конце концов понял, что потерпел неудачу», — находчиво парирует его молодой собеседник. Впрочем, — учитывая, что последний видит перед собой свое же будущее, — уместно ли здесь так уж злорадничать? И какая в подобном предприятии может быть удача? Кто в XIX–XX веках, когда литература стала действительно литературой, преуспел в своем занятии? Да добейся он и впрямь триумфа, зачем бы он сам стал продолжать? И для чего этой всего лишь литературой стали бы заниматься тысячи и тысячи других? Больше того, не выступает ли, сказал бы Бланшо, сознание краха едва ли не самым могущественным импульсом современного письма? Видимо, в этом конкретном случае стоит-таки прислушаться к часто цитируемому Борхесом Карлейлю: итоги человеческих трудов немногого стоят, иное дело — сам труд. Романтическую мысль Блейка о спасении человека посредством искусства совсем, казалось бы, не романтик Борхес вспоминал, кстати, ничуть не реже и к тому же до последних лет, — смотри, среди прочего, одну из его поздних миниатюр «О собственноручном спасении» (сб. «Атлас») или заключительные строки стихотворения «Создатель» (сб. «Тайнопись»).
За Борхесом давно закрепилась слава «литературного писателя»; музейным повторением, «рисованием по образцам» видится нередко и его практика — создавать собственные или псевдонимные тексты как коллажи из других текстов. Однако в признании своего занятия переписыванием есть ведь и другая, почему-то редко привлекавшая внимание сторона — по-адамовски авангардный, романтически-иконоборческий, даже, если угодно, нигилистический, в ницшеанском смысле, подход к словесности. Он для Борхеса как раз весьма значим, причем на протяжении всей жизни (см. в конце настоящего тома Указатель упоминаемых Борхесом имен — имя Ницше в нем одно из самых популярных).
15
Ср., казалось бы, ту же символику у Гельдерлина, где она, впрочем, несет совершенно иной, можно даже сказать, — противоположный смысл. Об афинских воротах Адриана, «которые некогда вели из старого города в новый», в романе «Гиперион» сказано: «Теперь никто не проходит сквозь эти ворота<…> они стоят безмолвные и пустые…»
16
Об идее «невидимой книги», неведомо ни для кого содержащейся в других, уже написанных и стоящих на полках, см.: