А еще я помню вот это пространство между этажами, раньше тут была раздевалка нашей группы, воспитательница наказала меня несправедливо - за что, не помню, а вот несправедливость осталась - и я сижу тут, на лавочке, слезы текут по щекам, и мне до страсти хочется умереть - пусть порадуется, несправедливая, моей несправедливой смерти.
И вот зал. Сохранилась фотография: я в военной форме, с красной звездой на шлеме, за спиной винтовка, а сам я на игрушечном коне - и вид у меня решительный. Год был предвоенный, а может, даже первый военный, его начало, до беды осталось всего несколько месяцев, в саду какой-то утренник, я только что декламировал стихи, где поминался враг, которого мы побьем, нарком Ворошилов, винтовка, и вот я, вышедший прямо из стихотворения, сижу на коричневом коне, а на меня, я это помню точно, с любовью взирает из-за спины фотографа дорогая бабушка. У фотографа большой аппарат с треногой, он обещает птичку, и я напряженно гляжу в стеклянное окошко, откуда вылетит обещанная птичка, а не тот воробей, которого мы схоронили под тополем...
Я иду по залу, который теперь кажется обыкновенной комнатой, я поднимаюсь по ступенькам, которые были когда-то так высоки, я прикасаюсь к низеньким, для детей, перилам, которые прежде были в самую пору, я улыбаюсь, перебирая лоскутки невозвратимого детства, и странным, таким простым и таким неясным образом перехожу из своего детства в детство нынешнее, в похожий, но другой дом.
Если бы не память, ничего особенного. Обыкновенный детсад. Малыши просыпаются: кончился тихий час. Махонькие кроватки, спросонья, огромные глаза, светлые, черные, серые головенки. И громкий голос медсестры:
- А вот это у нас отказник! Мишенька, привет!
Мишенька беспечально улыбается.
- А вот этого нам подкинули! Сережа, к чаю - конфеты!
Сережа смотрит задумчиво, вполне осознанно, и никакие конфеты его не волнуют.
- А вот этот у нас дурачок! - восклицает сестра, и я говорю ей:
- Тише, что вы!
- Ой, - машет она рукой. - Они ничего не понимают!
Я не согласен с ней, тороплюсь выйти из спальни. Мне неловко, что я участвую в таком разговоре. В ползунковой и в младшей группе, думаю я, будет полегче, там можно говорить все, сосунки и ползуны ничего не понимают действительно, а трехлетки - они понимают, все понимают, если не умом, так душой, они ждут, не сознавая этого, они чувствуют свою застылость и чувствуют, что где-то живет их радость, их волшебное оживление: в один прекрасный миг, как вот теперь, дверь распахнется, войдет незнакомый дядя или еще лучше незнакомая, но такая родная, долгожданная тетя, и все на свете перевернется, потому что...
Мороз продирает по коже, когда спросонья, еще не выбравшись как следует из дремы, чей-то тонкий голосок произносит взахлеб:
- Папа!
И нестройный хор повторяет, глядя на меня с наивной, доверчивой открытостью:
- Папа! Папа! Папа!
- Нет, это не папа, - вносит ясность сестра и выпроваживает меня из спальни.
Надежды напрасны - в малышовой группе легче не становится, когда видишь сморщенные, стариковские лица и попки новорожденных, которых, обгоняя друг друга, прибирают сестра и нянечка, сбившиеся с ног.
Нянечка - совсем юная, сестра - постарше, видать опытная, обходится с малышами споро, да только сколько же надо терпенья и сил, чтобы вдвоем два десятка карапузов обиходить, утешить, посадить в манеж... Из кроваток слышится рев и грай, в манеже тише.
Лежат, гулькают себе под нос, пускают слюнки, разглядывают потолок полдюжины совсем новеньких людей. Еще не ведают они ни о чем. Не ведают о себе, о судьбе своей.
А судьбы у них - у всех до единого, у целой сотни с лишком - уже драматические.
Потому что этот детсад совсем не детсад, а Дом ребенка.
Детский сад - он лишь внешне. Внутри же...
А нутро этого дома печали - в маленьком железном сейфике.
* * *
Иметь бы групповой портрет - но сделать его фотографу будет физически невозможно: рук не хватит, ни у фотографа, ни у остальных.
Главврач, врачи, старшие медсестры, нянечки, педагог, - если всех собрать вместе, да еще позвать на помощь специалистов, которые ходят дважды в год на освидетельствование детей, - психиатра, отоларинголога, дерматолога, хирурга, невропатолога, - если даже фотографа позвать, при условии, что тот заранее установит свой фотоаппарат, - и при этом старшие группы будут стоять на своих ногах, все равно рук не хватит, чтобы сняться всему Дому ребенка, в полном составе.
Если даже взрослым по два ребенка взять.
Рук тут не хватает в прямом, буквальном смысле слова, и групповой портрет возможен лишь в уме.
А портрет в уме, это ведь не собрание изображений, - собрание судеб...
Приступать к нему без провожатого - дело немыслимое и опасное. Так что я выбираю в поводыри - ее, мою героиню.
Почему именно ее, станет ясно несколько позже. Что касается ее служебного положения, то дело это ей в самую пору.
Она - педагог.
А зовут ее...
Ее имя очень просто, обыкновенно, я же, по размышлении, назову ее именем нереальным, чуточку шутливым и все же вполне серьезным, с отчеством, произведенным от имени не мужского, а женского, потому что добродетели, о которых идет речь, увы, женского рода.
Итак, назовем ее Вера Надеждовна. Фамилия образуется от имени Любовь.
Так что если вам необходима ее фамилия, возьмите это имя и образуйте фамилию, которая вам понравится больше.
И все же - не о ней вначале.
О ее деле.
Железный маленький сейфик хранит самодельные папочки, точнее картонные кармашки, размером чуть побольше свидетельства о рождении. На обороте этих свидетельств стоит милицейский штамп о прописке владельца документа в Доме ребенка. Штампик тиснут прямо на свидетельстве или на отдельной бумажке, приклеенной к нему.
Картонные кармашки тонки, а документы повторяемы: направление отдела здравоохранения, решения народных судов о лишении матери родительских прав, акты медицинского освидетельствования - каков малыш при поступлении в Дом ребенка.