Его чувства обострились до предела, он прекрасно слышал каждое слово секундантов на расстоянии нескольких шагов. Он слышал, как секундант противника небрежно сказал помощнику шерифа:
— Полагаю, что в этом деле излишне предлагать сторонам извиниться или изменить свое решение.
И ответ помощника шерифа:
— Думаю, что мистер Брант будет драться не на шутку, но выглядит он как-то странно…
Другой секундант засмеялся.
— В первый раз они всегда такие.
— Да, — с беспокойством заметил второй секундант, как только помощник шерифа отошел, — но, чёрт возьми, мне не нравится выражение его лица!
Зрение Кларенса было тоже напряжено до предела, и, хотя при жеребьевке он не получил права на выбор позиции и был поставлен лицом к солнцу, он даже при ослепительном свете отчетливо видел противника в черном, идущего к барьеру, и различал черты его лица, видел, как небрежная, высокомерная улыбка Пинкни сменилась выражением ужаса, когда он, отбросив сигару, взглянул на Кларенса.
Кларенс почувствовал, что нервы его крепки, как сталь; при счете «три» пистолет вздрогнул в его вытянутой руке, и одновременно грянул выстрел. И в ту же минуту незыблемый, как гранитный утес, Кларенс увидел, что противник падает, как-то нелепо подгибая ноги, и беспомощно оседает на землю, словно заколотый бык; даже смерть не увенчала его достоинством.
Не двигаясь с места, Кларенс опустил пистолет, из которого вилась тоненькая струйка дыма, а доктор и секунданты подбежали к обмякшему телу, попытались приподнять его, потом отступили, и кто-то из них сказал:
— Прямо в лоб, черт побери!
Помощник шерифа, с любопытством взглянув на Кларенса, шепнул:
— Ну, этого вы уложили, и, по-моему, вам лучше поскорее убраться отсюда. Они этого не ожидали… Они в бешенстве, они могут напасть на вас, и, кажется, — добавил он с расстановкой, — они только сейчас узнали, кто вы такой.
Он не кончил еще говорить, когда до слуха Кларенса из группы людей, стоявших вокруг убитого, донеслись слова: «Да ведь это щенок Хэмилтона Бранта!», «Весь в отца!» Без колебаний он хладнокровно направился к ним. Ожесточенная гордость, никогда прежде не испытанная, проснулась в нем, когда голоса притихли и люди подались назад.
— Насколько я понял из слов моего секунданта, — произнес он, обводя их взглядом, — вы, кажется, не считаете себя удовлетворенными, джентльмены?
— Дуэль была в общем правильная, — отозвался секундант Пинкни в некотором замешательстве, — но мне сдается, что он, — секундант указал на убитого, — не знал, кто вы такой.
— Иными словами, он не знал, что я сын человека, опытного в обращении с оружием?
— Думаю, что так, — ответил секундант, растерянно оглядываясь на других.
— Я рад сообщить, сэр, что я более высокого мнения о его мужестве, — сказал Кларенс, приподнял шляпу перед убитым и отошел в сторону.
Он не испытывал ни угрызений совести, ни тревоги, он даже не жалел о том, что совершил. Должно быть, это было видно по его лицу; секунданты, по-видимому, потрясенные его полнейшим хладнокровием, робко и почтительно ответили на его сухой прощальный поклон. Поблагодарив помощника шерифа, он возвратился в гостиницу, оседлал своего коня и ускакал.
Но он направился не к ранчо. Теперь, когда он снова мог думать о будущем, ранчо его не интересовало, даже эпизод с Сюзи был забыт. После убийства Пинкни и под впечатлением слов секунданта он увидел себя в новом свете — себя и свое странное чувство свободы от ответственности. Это покойный отец укрепил его руку и направил роковой выстрел! Это наследственность, которую так быстро распознали другие, привела к такой развязке. Иначе как мог бы он, такой совестливый, мирный, восприимчивый человек, каким он себя считал, такой мягкий и незлопамятный, не чувствовать ни малейшего сожаления и раскаяния в своем поступке? Ему приходилось читать, что опытные дуэлянты терзались угрызениями совести по поводу своей первой жертвы и с болезненной отчетливостью вспоминали вид убитого; он был далек от этих чувств, скорее, напротив — он испытывал угрюмое удовлетворение при мысли, что оборвал никому не нужную жизнь, испытывал лишь презрение к неподвижному, беспомощному телу. Внезапно он вспомнил, как еще мальчишкой равнодушно смотрел на тела убитых индейцами, среди которых была и мать Сюзи! Да, в его жилах текла холодная кровь его отца!
Привязанность, семейное счастье, обычные человеческие стремления — что значат они для него, чья кровь была заморожена у самых истоков! Но вместе с этой мыслью на него еще раз нахлынула, как в детстве, нежность к своему почти неизвестному, скрывавшемуся отцу, который бросил его маленьким и напоминал о себе только тайными подарками. Он вспомнил, как боготворил отца, когда благочестивые монахи в Сан-Хосе пытались изъять этот страшный яд, текущий в его крови, и бороться с наследственностью, которая проявлялась в его столкновениях со школьными товарищами. Непоследовательно? Да, но глаза его туманились слезами, когда, покидая место, где он впервые пролил чужую кровь, он скорбел не о своей жертве, а о том, чья воля, как он считал, заставила его совершить этот поступок.
Это и многое другое приходило ему на ум во время долгого пути в Фэр-Плейнс, и в карете по дороге к пристани и во время ночной переправы через темные воды залива, вплоть до самого Сан-Франциско. Но что он будет делать дальше, оставалось туманным и неясным.
Наконец, обогнув вершину Русского холма, он снова увидел проснувшийся город и был поражен пестрым зрелищем вьющихся повсюду флагов. На каждом общественном здании, на каждой гостинице, на крышах частных домов и даже в окнах квартир хлопали и развевались звезды и полосы. Морской ветерок играл ими на мачтах и реях кораблей, стоявших у причалов, на зубцах фортов Алькатрас и Буэна-Верба. Кларенс вспомнил, что накануне перевозчик рассказывал, как весть об осаде форта Самтер всколыхнула патриотические чувства во всем городе, и теперь уже нет сомнения, что штат Калифорния останется в Союзе. Кларенс смотрел на город блуждающими, растерянными глазами, и вдруг у него захватило дыхание и все перевернулось в душе.
Вдали, на форте Алькатрас, одинокая труба играла утреннюю зорю!
ЧАСТЬ II
ГЛАВА I
Наконец настала ночь, стихли гул и волнение грандиозной битвы. Дикое возбуждение, царившее здесь, на небольшом участке обширного поля боя, давно рассеялось вместе с едким пороховым дымом, вместе с вонью паленого сукна на солдатах, сраженных снарядами, вместе с запахом пота и кожи.
Бригада, занимавшая отведенный ей участок, сперва стойко оборонялась, потом была отброшена назад, опять отбивала свои позиции и, преследуя противника, окончательно ушла вперед, оставив позади лишь своих убитых, зная о ходе сражения только то, что касалось ее собственных боевых действий и передвижений. Из надвигающейся темноты потянул прохладный ветерок и вновь принес на безмолвное теперь поле боя запах развороченной окопами земли.
Но этому ужасному святилищу молчания и смерти никто не угрожал вторжением; никто отсюда не отступал.
Нескольких раненых вынесли под огнем, а большинство так и осталось на поле среди убитых, ожидая рассвета и помощи. Ибо все знали, что в этой страшной тьме носятся лошади без всадников, обезумевшие от запаха крови или от собственных ран, и яростно наскакивают на встречных; знали, что раненые солдаты, сохранившие оружие, не всегда отличают друга от врага или от вампиров-мародеров, которые раздевают ночью мертвецов и приканчивают умирающих. Одиночные выстрелы, раздававшиеся где-то во мраке, не привлекали внимания после жаркой дневной перестрелки: одной жизнью больше или меньше — что это значило по сравнению с длинным списком жертв дневного побоища!
Но с первыми лучами утреннего солнца, когда из лагеря медленно вышел санитарный взвод, страшное поле ожило словно по волшебству. На расстоянии мили за линией боя солнечные лучи осветили первую жатву смерти — там, где стояли резервы. Грудами лежали солдаты, сраженные снарядами или шрапнелью, перелетевшими линию фронта и упавшими в резервные шеренги. Поднимаясь выше, солнце осветило и зону ружейного огня — здесь убитых было больше, они лежали, как упали, сраженные наповал, навзничь, с раскинутыми руками и ногами. И странно: коснувшись этих мертвых лиц, солнце не озарило на них выражения боли и страдания, нет, скорее это было удивление и суеверное смирение. А у тех, кто, получив смертельную рану, в агонии извивался на земле, пока не застыл навек, на лицах можно было прочесть, что смерть пришла к ним как избавительница; у некоторых даже застыла на губах слабая улыбка.