Благоразумно остановившись на опушке, Джонни смотрел, как его божественное видение прошло через голый участок и, уподобившись простому смертному, вошло с дядей Беном в его лачугу. Тогда он сел на пень и стал дожидаться, пока оно покажется снова, — и дай-то бог, чтобы без провожатого! По прошествии получаса он отлучился ненадолго в смородину, но поспешил вернуться на свой наблюдательный пункт. Из лачуги не раздавалось ни шороха, ни звука. Прошло еще десять минут, и дверь распахнулась, но, к великому разочарованию Джонни, вышел один дядя Бен и не спеша зашагал к лесу. Сгорая от волнения, Джонни вынырнул из чащи прямо ему под ноги. Но тут возникло неожиданное затруднение, знакомое только детям. Как только серые маленькие глаза дяди Бена удивленно обратились к Джонни, мальчиком овладел всесильный дух детской застенчивости. Никакие силы не могли бы сорвать с его губ вопрос, который только что сам готов был с них слететь.
— А-а, Джонни! Ты что здесь делаешь? — ласково спросил дядя Бен.
— Ничего.
И после долгой паузы, во время которой он успел обойти вокруг дяди Бена, разглядывая его снизу вверх, как статую, он прибавил:
— Смородину ищу.
— Почему же ты не на банкете?
— Там Руперт, — быстро ответил Джонни.
Мысль о том, что он представлен на торжестве в лице своего брата, показалась ему вполне убедительной. Затем, в качестве естественной и приятной прелюдии к следующему вопросу, он перепрыгнул через пень и приготовился отвечать. Но дядю Бена, как видно, вполне удовлетворил ответ Джонни, он кивнул и пошел своим путем.
Когда он окончательно скрылся в зарослях, Джонни осторожно пошел к хижине. Не доходя значительного расстояния, он подобрал с земли камень, и запустил им в дверь, и тут же поспешно ретировался под защиту кустарника. Однако в дверях никто не появился, и Джонни трижды повторил свой маневр, каждый раз подбирая камень побольше и подходя ближе. В конце концов он храбро обошел вокруг хижины и спрыгнул в канаву, вырытую поблизости. Пройдя по ней шагов двести, он наткнулся на старую шахту, вход в которую был заколочен ветхими досками, словно для того, чтобы кто-нибудь, зазевавшись, туда не свалился. Тут вдруг на Джонни напал необъяснимый страх, и он убежал. И первым, кого он увидел, добравшись до гостиницы, был прекрасный незнакомец, не утративший ни одного из своих совершенств и как ни в чем не бывало отъезжающий в коляске уже с каким-то другим знакомым.
Тем временем мистер Форд, хоть и отдавший дань восторга историческому событию, постепенно прискучил утомительным празднованием. А так как его комната в гостинице «Эврика» содрогалась от звуков духового оркестра снаружи и ораторского красноречия внизу и вся пропахла порохом и шампанским, взрывавшимися со всех сторон, он решил уйти в школу и написать кое-какие письма в лесной тиши.
Разница была благодатна; шум отдаленного поселка долетал сюда лишь как мирный шелест ветра в верхушках деревьев. В школе на горе, где чистое дыхание сосен наполняло каждый уголок, изгоняя все следы присутствия человека, бурные торжества, происходившие внизу, казались неясным сном. Явь была здесь.
Учитель вынул из кармана несколько писем — одно из них было помято и зачитано почти до дыр. Он снова перечитал его, медленно и терпеливо, словно ожидая, что на него снизойдет вдохновение, а оно не снисходило. Раньше это письмо пробуждало в нем юношеский восторг, преображая его не по годам серьезное лицо. Но сегодня письмо не подействовало. Он сунул его обратно в карман с легким вздохом, который прозвучал так неуместно среди этой мирной тишины, что он не мог удержаться от смущенной улыбки, и уже в следующую минуту с самым серьезным видом занялся делами.
Некоторое время он писал, потом поднял голову. Какое-то неуловимое приятное ощущение подкрадывалось к нему, словно дрема, останавливая его перо. Это было почти физическое ощущение, оно не имело отношения ни к его переписке, ни к воспоминаниям и в то же время говорило что-то сердцу и уму. Может быть, его пьянит смолистый запах сосен? Кажется, он и прежде замечал, как странно он действует в час заката, когда от подлеска в воздух поднимается аромат свежести. Да, конечно, это запах. Он опустил глаза — на столе перед ним лежал его источник: букетик дикого калифорнийского мирта с бутоном розы в середине.
Ничего необычного в этом не было. Дети часто клали ему на стол свои приношения, не ища специального повода или случая. Он мог просто не заметить этот букетик во время занятий. Ему стало жалко бедные, всеми забытые, уже поникшие цветы. Он вспомнил, что мирт в детском фольклоре — вероятно, вслед за старинным преданием, связывающим это растение с Венерой, — символизирует любовь. Он даже объяснял детям, откуда у них могло взяться это поверье.
Он держал букетик в руке и вдруг почувствовал под пальцами что-то восхитительно шелковистое, пронзившее ему сердце непонятным восторгом. Веточки мирта оказались перевязаны не ниткой и не лентой, а длинной прядью мягких каштановых волос. Он размотал один волос и поднес его к свету. Длина, цвет, шелковистость, а всего определеннее какой-то необъяснимый инстинкт сказали ему, что это волос Кресси Маккинстри. И он поспешно положил волосок на стол, будто, держа его в руке, прикасался к ней самой.
Он дописал письмо. Потом глаза его и мысли возвратились к мирту. Букетик лежал на его столе и, значит, предназначался ему. В том, что веточки были обвязаны волосами, тоже содержался какой-то смысл, потому что его ученицы всегда располагали запасами ниток, тряпочек и лент, — учителю это было известно. Будь это какая-нибудь новая школьная мода, он знал бы о ней. Вторжение чего-то личного — вот что смущало учителя. Он представил себе волосы Кресси — они, безусловно, были очень красивы, несмотря на странности прически. Ему припомнилось, как однажды, когда она скакала на школьном дворе с Октавией Дин, они у нее упали и рассыпались по плечам, и он сам удивился, с какой отчетливостью сохранилась у него в памяти эта картина: как она закалывает их, стоя на крыльце, как округлы ее поднятые к затылку руки, как выгнута полная шея, запрокинуто румяное лицо и в белоснежных зубах закушена вот такая же каштановая прядь! Он начал следующее письмо.
Когда оно было написано, тень от сосновой ветки за окном, падавшая под отлогими лучами солнца на бумагу, переместилась на стену. Он отложил написанное, встал и, поколебавшись, запер миртовый букетик в ящик стола — с таким чувством, будто приобрел каким-то образом власть над будущими поступками и выдумками Кресси. Потом, сообразив, что дядя Бен, должно быть, тоже не придет в школу по случаю праздника, он решил не оставаться здесь дольше, а вернуться в гостиницу. Дядя Бен пришел ему на ум вовсе не по ассоциации — после знакомства с карикатурой Джонни Филджи он, как ни приглядывался, не обнаружил никаких признаков, подтверждающих намек малолетнего сатирика, и в конце концов выбросил все это из головы.
У себя в комнате учитель застал Руперта Филджи, который стоял, насупившись, у окна, между тем как его брат Джонни, пресытившись впечатлениями и яствами, крепко спал в единственном кресле. В их присутствии не было ничего необычного, — мистер Форд, жалея осиротевших мальчиков, часто приглашал их к себе смотреть книги и журналы.
— Ну, как дела? — спросил он бодро.
Руперт не ответил и даже не повернулся. Мистер Форд, вглядевшись, увидел знакомый блеск ярости в его красивых глазах, слегка затуманенных скупой слезой. Тогда, мягко положив ладонь ему на плечо, он спросил:
— В чем дело, Руперт?
— Ни в чем, — упрямо ответил мальчик, не отводя взгляда от окна.
— Может… может быть, миссис Трип (то была прекрасная хозяйка гостиницы) была с тобой нелюбезна? — шутливым тоном продолжал учитель.
Ответа не последовало.
— Знаешь ли, — все так же шутливо заметил мистер Форд, — все-таки ей приходится хоть немного сдерживаться на людях. А то пойдут разговоры.
Руперт хранил яростное молчание. Но на щеке, обращенной к учителю, глубже обозначилась ямочка (Руперт свои ямочки презирал, усматривая в них «девчонскую» черту). Однако в следующее мгновение он снова насупился.