— А теперь, сын мой, — сказал он с ласковой улыбкой, вставая с колен, — вспомним о живых. Хотя твоя мачеха по собственной вине потеряла законные права на тебя, я далек от того, чтобы указывать тебе, как ты должен к ней относиться. Достаточно того, что ты независим.
Он повернулся, открыл ящик стола, достал чековую книжку и вложил ее в руку удивленного мальчика.
— Его желание, Кларенс, было, чтобы даже после его смерти тебе не пришлось доказывать свое родство с ним, предъявляя права наследника. Воспользовавшись вкладом, который ты еще ребенком сделал в банк мистера Кардена, он при содействий банкира из года в год каждый месяц клал на твое имя деньги. Мистер Карден охотно согласился распоряжаться этими деньгами. Посеянное семя сверх всех ожиданий дало богатые всходы, Кларенс. Ты не только свободен, сын мой, но сам себе хозяин, под каким пожелаешь именем.
— Я буду носить имя отца, — сказал мальчик просто.
— Аминь, — отозвался отец Собриенте.
На этом заканчивается хроника детских лет Кларенса Бранта. О том, как он носил имя и как воспользовался независимостью в будущем, и кто из людей, о которых уже шла речь на этих страницах; помог или помешал ему поддержать свою честь, мы расскажем в следующей книге.
Перевод В. Хинкиса
Сюзи
ГЛАВА I
Когда бесконечные, пыльные и жаркие извивы большой дороги на Сан-Леандро начинают спускаться в долину и кажется, что уже нет сил терпеть пыль и жару и смотреть на унылые просторы, заросшие овсюгом и уходящие к недостижимому горизонту, почтовая карета неожиданно ныряет в поросль карликовых дубков, которой еще минуту назад не было видно над купающимися в мареве колышущимися метелками этого дикого злака. Дубки постепенно становятся выше, хотя и сохраняют наклон, который из века в век придают здешним деревьям западные пассаты, и вот уже поросль переходит в высокую дубраву, а еще через сотню-другую ярдов — в настоящий дремучий лес. В воздухе веет восхитительная прохлада, длинные тенистые аркады нежат взгляд усталых глаз благодатным сумраком, слышится ропот невидимых ручьев, и по странной иронии высокие редкие пучки овсюга уступают теперь место ковру из пушистых мхов и кислицы у подножия стволов и миниатюрного клевера на полянах. Сожженная солнцем, растрескавшаяся желтая глина равнин тоже осталась позади, ее сменила тяжелая красная пыль и крупный песок; появляются скалы и валуны, а порой поперек пути змеятся белые жилы кварца. Это все та же дорога на Сан-Леандро (еще несколько миль — и она вновь поднимется из лощины на ровное плато), но одновременно она служит и подъездной аллеей к старинному ранчо Роблес. Когда гости судьи Пейтона, нынешнего владельца ранчо, покидают его кров и через двадцать минут достигают плато, лощина, ранчо и лес скрываются из виду так внезапно, словно их поглотила земля.
Проселок, ответвляющийся от главной дороги, ведет к господскому дому, который в этих местах называется «каса», — длинному низкому бурому прямоугольнику на голом пологом пригорке. И здесь случайного путника подстерегает новая неожиданность. Из леса он опять попадает на другую необъятную равнину, но только совсем дикую и унылую, без дорог и тропинок. Однако это всего только продолжение все той же лощины, входящее в три квадратные лиги земли, которые и составляют ранчо Роблес. Она кажется и сухой и неплодородной, и ею владеют одичавшие быки и лошади, которые порой проносятся испуганным потоком под самыми стенами касы, — но длинная южная стена кораля охватывает и плодовый сад, где растут корявые грушевые деревья, и старый виноградник, и дряхлеющую рощу маслин и померанцев. Карл V некогда пожаловал это поместье андалузскому дворянину, благочестивой и праведной памяти дону Винсенте Роблесу, и оно пришлось весьма по вкусу судье Пейтону из Кентукки, современному еретику-пионеру, любителю книг и уединения, который купил его у потомков дона Винсенте. Тут судья Пейтон, казалось, нашел край своей мечты — приют, где ученые занятия можно было чередовать с более деятельным времяпрепровождением и сохранять подобие феодального духа, столь милого сердцу бывшего рабовладельца. В этом краю осуществилась и его надежда вновь увидеть здоровой свою жену (ради чего и было предпринято это переселение через полматерика), — миссис Пейтон чувствовала себя прекрасно, хотя, может, это и нанесло ущерб изящной томности, столь украшающей чахнущую американку.
Думая как раз об этом, судья Пейтон смотрел, как его супруга идет через патио, обнимая за талию Сюзетту — свою приемную дочь. И ему внезапно вспомнился тот день, когда он впервые увидел их вместе, тот день в прериях, когда он привез на стоянку к своей жене малютку-девочку и мальчика, ее спутника, — двух найденышей, отставших от каравана переселенцев. Да, несомненно, миссис Пейтон пополнела и окрепла: чудесный калифорнийский климат сделал ее фигуру пышнее, как более пышными стали здесь привезенные из восточных штатов цветы и плоды; но ему показалось странным, что Сюзи, чье происхождение было куда более скромным, в чьих жилах текла кровь бедняков-фермеров, потеряла ту здоровую крестьянскую пухлость, которая так им нравилась в ней, похудела, стала грациозной и даже, казалось, обрела хрупкость, утраченную его женой.
Эти перемены происходили незаметно в течение шести лет и вдруг поразили его именно в этот день, когда Сюзи приехала на каникулы из монастырской школы в Санта-Кларе.
Женщина с девочкой поднялись на широкую веранду, заменившую с одной стороны патио крытую испанскую галерею. Эта веранда была единственным нововведением, которое позволил себе Пейтон. Веранда была отличным местом для отдыха — от жаркого полуденного солнца ее укрывали наклонная крыша и тент, а от буйных дневных пассатов — противоположное крыло дома. Однако в это утро Сюзи была, видимо, не расположена оставаться там, несмотря на очевидное материнское желание миссис Пейтон побыть с ней вдвоем. На ее хорошеньком, но недовольном личике отражалась капризная досада избалованного ребенка, красивые брови были хмуро сдвинуты, и Пейтон заметил грустную тень, скользнувшую по лицу его жены, когда девочка вдруг шаловливо вырвалась и упорхнула в старый сад.
Миссис Пейтон подняла голову, и ее глаза встретились с глазами мужа.
— Боюсь, что Сюзи скучно с нами. Каждый раз, как она приезжает на каникулы, это становится все заметнее, — сказала она с виноватой улыбкой. — Я рада, что завтра приезжает ее подруга, которую она пригласила погостить у нас. Согласись, Джон, — прибавила она, словно заступаясь за девочку, — что уединенный старый дом и дикая степь не слишком привлекательны для молодежи, как бы они ни нравились тебе самому.
— Да, они, несомненно, очень скучны, если уж ей трудно провести здесь три недели в году, — сухо ответил ее муж. — Но, право же, мы не можем открывать дом в Сан-Франциско только ради ее летних каникул, как не можем и переехать в более фешенебельную местность, оставив ранчо. Кроме того, ей полезно пожить тут простой жизнью. Я еще помню время, когда она не была такой разборчивой. По правде говоря, я как раз сейчас думал, до чего же она изменилась с тех пор, как мы ее подобрали…
— Сколько раз надо напоминать тебе, Джон, — с некоторым раздражением сказала миссис Пейтон, — что мы договорились никогда не упоминать о ее прошлом и думать о ней только как о нашей родной дочери. Ты знаешь, как это мне больно. А сама бедняжка все забыла и смотрит на нас, как на своих родителей. Я уверена, что, если бы индейцы не убили ее несчастных отца и мать или если бы они воскресли, Сюзи даже не узнала бы их и, уж во всяком случае, не почувствовала бы к ним никакой любви. Разумеется, Джон, — добавила она, отводя глаза, чтобы не видеть скептической усмешки мужа, — я хочу сказать только, что маленькие дети умеют легко забывать прошлое под влиянием новых впечатлений, и это вполне естественно.
— И пока, дорогая моя, сами мы еще не оказались жертвами такой детской забывчивости, пока она не считает нас столь же скучными, как ранчо, нам, право же, не на что жаловаться, — весело ответил ее муж.
— Джон, ну как ты можешь говорить подобную чепуху! — с досадой сказала миссис Пейтон. — Этого я совершенно не боюсь, — продолжала она, пожалуй, излишне уверенным тоном, — если бы я так же твердо знала…
— Что именно?